Так и прошла, пролетела жизнь. Вот и на пенсию оформляется Евдокия… Уже три месяца положено ей получать пенсию, да в правлении колхоза не насчитали положенного стажа: то ли книги какие затерялись, то ли так записывали — кто ее, колхозную работу, учитывал в военное время? Пришлось ходить по бабам, собирать подтверждения, что вместе с ними мерзла зимами на возах с соломой, крутила веялку, рвала налыгачи, таская ребристых, исхудавших быков по обмерзшей земле. Давно Евдокия собрала нужные справки, сдала их в правление, и уже несколько раз справлялась у бухгалтерши, красноволосой, конопатой Людки-Горчички: чего там слышно, но та всякий раз неопределенно пожимала плечами. И Евдокия загадала сама сходить в собес.
Загадать-то нетрудно, а вот попробуй вырвись из дому: то картошку надо рыть, то хату белить. Да и Ирку, дочку Илюши, не с кем оставить: Назара послали на ток весовщиком, он днюет и ночует там. Так до сентября и дотянула…
Еще до света Евдокия подоила корову, и спустив ее с база, побежала к отцу попросить, чтобы тот посидел с девчонкой, пока сама вернется из района. Хоть и боялась оставлять дитя на глухого, немощного старика, но иного выхода не было. Очутившись на плацу[4], Дуня подумала, что надо бы заглянуть в колхозное правление, узнать — не идет ли в райцентр какая машина, но окна конторы были еще темны — теперь работу в колхозе начинают поздно, — и решила идти пешком.
Евдокия отмерила почти половину пути, когда поднялось солнце: большое, слепяще яркое. Холодный свет залил скошенные поля, кое-где латунно взблескивающие осевшей на стерню паутиной.
И эта бестревожность степи, знакомой до самой малой впадинки, до каждой яблони-леснушки на краю извилистого буерака, медленно и радостно наполняла душу. По правую руку от дороги темнел небольшой лесок, и Евдокии припомнилось, как косила она тут под кустами позднюю перестойную брицу, а Оля с Илюшкой сразу же сгребали и складывали эту стеклянно звенящую траву в копешки, как в самой гуще разнолесья напал сынишка на заросли неопалимой купины[5], густо унизанные мелкими плодами. Целое ведро нарвали они тогда этого дикого, не боящегося ни холода, ни зноя терна.
Покой и беспечальность души вызвали в памяти и другие мимолетные, давно забытые случаи, о которых теперь думалось почему-то с тихой радостью: вроде бы совсем беспричинно увиделся давний послевоенный нардом, забитый людьми до самого порога, непривычно сияющий двумя десятилинейными лампами, громкие хлопки в ладоши и она, Евдокия, стоящая на сцене с куском голубого ситца. Как ударницу, ее премировали отрезом на платье, но шить его она не стала, выгадала из того клочка Оле кофточку и Илюше рубашку. И больше детей радовалась их обновам. «Ну а как же, мать ведь, — подумалось уже теперь. — Курица вон, на что глупая птица и то, когда цыплят высиживает, выщипывает с себя пух. Чтобы, значит, теплее было от голого тела зародившимся жизням».
Из надвигающейся старости отрадно гляделось в то давнее время — было в ту пору Евдокии столько же лет, сколько теперь Ольге. И мысли о детях, выросших крепкими, удачливыми в жизни, рождали горделиво-ласковое чувство: Ольга давно на своих ногах, большой человек — директор школы, у Илюши тоже в руках надежное дело: кончил техникум, разводил тут, в районе, лес на песках. Сколько раз в газетке его хвалили! А теперь вот в область позвали работать. Значит, и там он нужный, абы кого не пригласят. Все хорошо у ее детей. И жена попалась Илюше хозяйственная, грамотная — тут же в лесхозе бухгалтером работала. Правда, она на два года постарше Ильи, да это, может, и к лучшему — на женином уме весь дом держится. Хоть сын Евдокии спокойный и трезвый парень, а все равно нужен глаз: мужики без баб — беспастушное стадо.
Несколько раз Евдокия бывала у них и всегда только радовалась: за три года понакупали себе всякой одежды, обставили квартиру: и шифоньер у них, и диван, и зеркало во всю стену.
…В казенных конторах Евдокии приходилось бывать редко, и потому в райсобес она зашла с опаской, вытерев на крыльце запыленные чувяки носовым платком. Думалось, придется ей тут кого-то упрашивать, может, даже убеждать, но люди в собесе оказались вежливыми, культурными, спокойно объяснили, что документы ее поступили к ним совсем недавно, но все уже оформлено, и беспокоиться ей не о чем. Поблагодарив и поизвинявшись, Евдокия вышла из собеса, ругая в душе Людку-Горчичку за леность и брехливость.
Можно было трогаться в обратную дорогу, но день только начинался, спешить было некуда, и Евдокия решила заглянуть в магазин, купить внучке каких-нибудь хороших конфет. От ярких цветных оберток разбегались глаза, захотелось взять конфеты всех сортов, и потому кулек получился большой. Евдокия положила его на сгиб руки и понесла, как грудное дитя.