Отчего на июльском цветущем лугу мне припомнилось давнее: хмурые хаты, покосившиеся плетни, черные лица вдов, их звонкие, до выкриков, песни по вечерам? Почему это ожило в памяти, когда вокруг такая благодать… Цветет шиповник, розово полыхает татарник, медово-душные запахи донника и земляники кружат голову, и щедрая кукушка из тенистого леса обещает всем подряд долгие годы. Терны, голубые от густоты, звенят соловьями… А сегодня соловьи поют по-особенному, растворяясь в звоне.
Поют, как в последний раз, поют, как плачут, — отчаянно, по-вдовьи надрывно…
Нет, не забыть тех давних вечеров, платков, смутно белеющих у ворот, женских голосов, зовущих и жалующихся. Их рыдающего веселья не забыть. Состарились они, отпели молодость их соловьи. И вот теперь отпевают еще чью-то… А может, это согласная стоголосая здравица весне? Но почему так поздно? В разгаре июль — соловьихам давно пора сидеть в гнездах, и в эту пору песни смолкают.
И вспомнил я о недавнем урагане, промчавшемся здесь, — он с корнями выворачивал деревья, срывал с домов крыши. Где уж тут было уцелеть гнездам… Я понял: поздние песни — это песни бед, ими бездомные соловьи сзывают подруг, чтобы все начать сызнова.
Если с вечера в окне твоем хмурилась серая мокрая осень, то утром радостно удивишься, увидев в комнате белое сияние. Прильнув к холодному стеклу, долго будешь глядеть на чистый, нетронутый снег, и в глазах вспыхнет другое утро: маленькое окно в четыре глазка и сугробы под ним. Там парнишка в солдатской ушанке лепит снегурку, повернув ее лицом к соседскому окну, где живет девочка. Долго, старательно, до окоченения пальцев, станет он прихорашивать ее, положит на голову желтые листья кукурузы, сушеной калиной обозначит губы.
Но соседка не поймет ничего, смеясь, она развалит снеговую девочку, разобьет красивую себя. И мальчику в то утро не захочется больше глядеть на белый снег, придут к нему неутешные слезы…
Уйдет из жизни твоей девочка и станет чужой женщиной, снег, истоптанный ею, растает и явится на землю травой, а тайные горькие слезы прорастут счастливою строкою.
Июньским предвечерьем, после тяжелого зноя, хлынул дождь. Мы с тобою стояли у балкона и глядели, как отвесный, скрывший все ливень буйствовал над городом. Он буйствовал празднично, ликующе. И стих мгновенно.
Где-то за Волгой во все небо полоснула молния и словно отрезала дождь. И тотчас все прояснилось, и город при заходящем солнце показался новым, неузнаваемым…
Мы вышли с тобой на балкон и увидели, что дорожки меж деревьев стали голубыми, голубели крыши домов, голубело все вокруг. Ты радостно объясняла мне, что это упало небо…
Больше всего меня поразили дорожки. Я глядел на них и думал о том, как много дорог пройдено мною, но без тебя я ни разу не видел их голубыми.
Соловей никогда не поселится в поднебесной высоте, там, где хозяйничают орлы и коршуны. Он вьет свое гнездо в терновнике или в густом мелколесье. Да и вообще большинство певчих птиц не прельщают места, что у всех на виду. Зачем это им? Песню, если есть голос, можно спеть и сидя на тоненькой ветке.
Каждая птаха придирчиво выбирает, где ей лучше обосноваться. Одному воробью все равно где жить — под застрехой сарая, за оконным наличником, в дупле или брошенной чужой норе. Даже в гнездах хищных птиц, в днищах, устраиваются они, зная, что свой дом орел или коршун из-за них не станет рушить. Безопасно, конечно, чирикать под защитой сильных. Но как они терпят, когда из большого гнезда сыплются на их головы все нечистоты?.. Впрочем, я ведь не об этом. Я просто хотел отметить, что певчих птиц не прельщает поднебесная высота.
Уходит лето, светло прощаясь с деревьями и травами. Уходит без всхлипов дождя и вздохов ветра, словно не знает, что дни его сочтены. А может, именно поэтому, что все известно лету, стало оно чуть нежнее ко всему, от чего уводит его время. Ясно глядит оно на еще зеленые леса, на луга с непомеркшими цветами, и отдает свой последний свет. Чисто и светло вокруг. И только на утренних беззвучных зорях уходящее лето охватывает озноб.
В маленьком городке, на незнакомой мне улице живет моя старая хата. Из станицы мы с ней уехали в один год: ее, купив, увез новый хозяин, а я отправился учиться. На каникулы я приезжал уже в новый высокий дом, почему-то так и не ставший мне родным. Не потому ли до сих пор мне снится та наша маленькая хата под камышовой крышей? То привидится, как я, пятилетний, прячусь в сирени, а по улице, буксуя в песке, с ревом едут танки, то вроде бы подвешиваю к подоконнику бутылку с ватным жгутом, чтобы вода с оттаявших стекол не сбегала на пол, или слушаю сказку отца, сидя на полу, розовом от бликов пригрубка.