Когда человек не в духе, ему все может показаться, даже такое вот. А причина для дурного настроения у меня была — праздник первой капели, к которому в клубе так долго готовились, не получился. Все шло на нем как намечалось — и песни-веснянки, и хоровод, и зал девчата украсили ветками краснотала, а главного чего-то все-таки не состоялось. В день, когда по народному календарю курица впервые за зиму пьет у крыльца, хотелось провести очень лирический, по-весеннему звонкий праздник. А он не удался. И тем досаднее было, что провал его мне еще задолго предсказал Комаров. Он назвал все это пустой затеей, поскольку, как он выразился, языческое отношение к земле сегодня никому не нужно, вот-вот на поля придут машины, в которых все запрограммировано: и глубина вспашки, и норма высева.
Такие машины придут, я знаю, но они не отдалят человека от земли, наоборот, должны дать ему время не торопясь разглядеть среди тающих снегов подснежник, голубые рассветы степей, крупные капли росы на колосьях.
И все-таки, почему?
Много капелей отстучало под окном, прежде чем стало ясно мне, почему не получился тот праздник. Праздника просто не было. Шел спектакль, с отрепетированными песнями, танцами, улыбками. И не было нас, обливцев… Я нашел ответ на свои раздумья на игрищах, где две девчонки, оспаривали то ли красоту соперницы, то ли любовь. Я услышал его в негромкой песне девушки, возвращающейся с гулянья в одиночестве. И вспоминалось, какими неловкими, неживыми были эти же девушки в клубных сарафанах. Хотя кое-кого эти сарафаны растрогали. Вскоре после праздника зашла в клуб Феня Мелехова со свертком в руках.
— Вот, купи для клуба, — предложила она гордо, положив передо мной галифе с лампасами. — Ни у кого теперь таких нету. Еще с действительной Зоря принес.
— Зачем они нам? — удивился я.
— Ты не бойсь, я много не запрошу, — остановила Феня мои возражения. — Тут дело не в деньгах, — доверчиво призналась она, — пущай поглядят на них хоть в концерте.
— Да не нужны они клубу…
Сизворонка удивленно посмотрела на меня, быстро скатала сверток и, уходя, сердито бросила:
— Не пойму я чегой-то тебя, парень. То антересуешься, как раньше было, а то…
Надо было сказать бабке Фене, что она зря обиделась, объяснить, что не все бывшее нам нужно… Но она вряд ли поняла бы. Не так уж все это просто. Вот и сам я долго не мог разгадать, почему в дом Олимпиады молодежь тянется, а к колодцу в ее дворе почти никто из станицы не подходит, хотя вода в нем чистая, как слеза, легкая, как выражаются обливцы. Но, оказывается, и на это есть объяснение, надо просто знать историю.
Бывает, в жаркие дни или перед праздниками колодец на плацу выскребают до самого дна, и тогда бабы с Почтовской, Герасимовой и Кооперативной улиц, поставив в очередь ведра, садятся и ждут, пока наберется вода, слушают, как в глубине булькают и урчат родники, обсуждая тем временем всякие житейские дела. Можно бы, конечно, десять раз за это время сходить во двор к Олимпиаде, но бабы не идут, время от времени они заглядывают в черный сруб, на дне которого, светло мерцая, бьется живая жилка воды. Про Олимпиадин колодец они и не вспоминают, он считается как бы ее личным, не общим, хотя дорогу к нему она никому не заказывала. Колодец этот вместе с подворьем достался ей по наследству от прадеда Евстигнея. Сколько уж поколений черпают из него воду, и дно его еще ни разу не блеснуло своей песчаной лысиной. Те, кто по соседству живет с Олимпиадой, о другой воде и слышать не хотят. Но таких немного, потому что, я уже сказал, вода в нем как бы особая, не для всех предназначенная.
Началось отлучение обливцев от этого колодца еще лет сто назад его же хозяином, Олимпиадиным прадедом. Случилось как-то Евстигнею позвать людей на чистку колодца: и никто, ни одна душа не явилась. Сейчас не установить, почему так произошло, то ли недолюбливали старика на улице, то ли день такой выпал, что все заняты были в своих хозяйствах и понадеялись на других — обойдутся, мол, без меня, — только старик Звонарев один чистил колодец. Накладывал полное ведро глины, вылезал, вытягивал на журавце, выливал и опять спускался по лестнице. Целый день прыгал туда-сюда.
После, как открылись снова родники, ни с кем он не ругался, не кричал никому: дескать, чтоб ноги твоей у колодца не было, а просто в тот же вечер посадил у журавца на цепь злющего пса, которого даже на ночь никогда не спускали с привязи — такой лютый был, кобелина. Сунулся было один, другой к колодцу — и дай бог унести ноги. С тех пор стежки со всех сторон ко двору Звонаревых стали зарастать. И может, заилил бы, зацвел колодец от застоявшейся в нем воды, но вскоре старик умер, а сын его отвязал кобеля от журавца и сменял цыганам на дюжину конских подков. На улице своей он оповестил: кто желает — ходите. Соседи пришли, а кто подальше чуть, за шесть-семь дворов, то ли не решились, то ли уже привыкли к другой воде. И до сих пор так продолжается…