С его отъезда прошло два с половиной года. Выйдя из состава, он был немедленно взят в окружение шеренгой военных полицейских, которые указали ему на павильон в конце платформы. Он стал нетерпеливо возражать.
– Вы с востока, – сказал полицейский. – Кто с фронта, все подвергаются противовшиной обработке.
Холодная комната была отделена от станции грязной висячей холстиной; там он разделся вместе с остальными солдатами. Они оставили одежду в паровой камере и прошли дальше голые. Он посмотрел на свое тело: руки в царапинах и занозах, длинные пальцы на ногах, бледные, как у кадавра, грудная клетка узкая и напряженная, жесткие волосы на ней такие светлые, что кажутся стариковскими.
В новой очереди, в которую он встал, через несколько человек от него, впереди, стояло инвалидное кресло, а в нем тщедушный человек с отстраненным взглядом Хорвата, и на мгновение у Люциуша перехватило дыхание. Это был не он, конечно, это был не он; его больше не было, и Лемновиц не было, и Маргареты тоже, и настало время избавиться от того, что еще оставалось. Вокруг него у солдат не было кистей, ступней, все они были истощенные, грязные, но, медленно передвигаясь вперед, они через силу посмеивались, вспоминая свою тамошнюю еду, и тамошних девиц, и каково это будет – оказаться в теплой постели после стольких месяцев на соломе. Впереди одноногий солдат поднялся со своего кресла, и Люциуш двинулся за ним, а тот, причудливо подпрыгивая, добрался до голой скамьи рядом с дезинфекционной цистерной, где им всем следовало сесть, и санитар включил струю. Люциуш не закрывал глаза сколько мог и смотрел, как розовые тела исчезают в брызгах тумана. Вкус крезола проникал даже сквозь плотно сжатые губы.
И тогда, в тумане дезинфекции, воспоминание о его первой ночи поднялось и обрушилось на него, и сквозь дымку он видел ее почти так, как если бы снова был там, – выпотрошенный солдат, блуждающий раненый с травмой головы, Маргарета, которая бегала от одного к другому и кричала, пока он бесполезно стоял в стороне. Он слышал, как она ругает его, видел, как меняется выражение ее лица и в глазах загорается понимание, почти никому не доступное: она поняла, кто он на самом деле.
– Глаза закройте, – сказал санитар, и он закрыл глаза.
14
Вена, в которую вернулся Люциуш в феврале 1917 года, была темной, голодной, уставшей от войны. Исчезли беснующиеся дети. Исчезли торговцы с бочками карпов и огурчиков, хорошенькие девушки в белых платьях Военного общества; исчезли гирлянды и оркестры с военными маршами, исчезли груды оловянной посуды, которую собирали для фронта; исчезли простыни, на которых пряниками были выложены изображения русского медведя или царя. Как будто, подумал он, на город обрушилась чума. На улицах, где ему помнился постоянный щебет скворцов, все деревья были спилены.
Он остановился на тротуаре, выйдя из здания Северного вокзала, и его немедленно облепила толпа сероглазых детей, шумно пытающихся продать разные нитки-пуговицы. Он торопливо двинулся вперед. Человек в шапокляке и с поднятым воротником подошел к нему и раскрыл ладонь, демонстрируя мутный шприц. «Хочешь заражение ноги, солдат? Абсцесс, сам заживет за две недели. Гарантированный отвод, никаких последствий». Люциуш с отвращением отвернулся и тут же увидел безногого, который передвигался на тележке, отталкиваясь руками, замотанными в тряпки. Он уставился на калеку, непривычный к картинам такого страдания в городе. Словно какой-то фрагмент картин Босха, ад грешников. Стоило ему дать инвалиду пригоршню крон, как подкатил другой калека.
Нахлынули непрошеные воспоминания: его солдаты, скрежет ампутационной пилы о кость. Перед глазами встали ранения, кожные лоскуты, поблескивающие сухожилия. Отрезанные руки, отпиленные тяжелые ноги. Кисти и ступни с отмороженными пальцами, Хорват, кричащий на снегу.
Хорват. На такую, значит, судьбу он его обрек? Разъезжать на тележке, отталкиваться ото льда обмотанными руками…
Крик. Нет, это грузовик проехал, скрежеща ободами по заледеневшим булыжникам, – шины конфисковали ради резины.
Вот и все, сказал он себе. Никаких криков. Просто шины, просто грузовик.
На другой стороне площади холодный ветер налетел на пустые кадки.
Люциуш шагал по улицам. Его дом располагался в южной части города, но по прошествии стольких месяцев он не торопился. Мысль о Хорвате его взбудоражила; пожалуй, он пока что не готов увидеть родителей. Поэтому возле колонны Тегетхоффа Люциуш свернул в парковые угодья Пратера. Когда он оказался под аркадами, сверху по виадуку загрохотал поезд. Впереди, словно чудесное видение, стояли деревья, избежавшие участи пойти на дрова, колесо обозрения все еще высилось над парком, недвижная карусель сияла яркими цветами.