«Сегодня в три часа ночи постовой Мануэль Карлес (участок Авельянеда — Южная Америка) пытался задержать подозрительного прохожего со свертком в руках. В ответ на требование предъявить документы неизвестный бросился бежать, скрывшись на одном из пустырей. 38-й комиссариат полиции принял соответствующие меры».
— Итак, клуб распускается? — спрашивает Энрике.
— Нет, но прекращает свою деятельность на неопределенное время, — отвечает Лусьо. — Просто недальновидно работать под носом у легавых.
— Конечно, глупо.
— А книги?
— Сколько всего?
— Двадцать семь.
— По девять на каждого… не забыть бы поаккуратней свести печать.
— А лампы?
Лусьо тараторит:
— Слушай, о лампочках лучше и не заикайся. Лучше сразу спустить их в сортир.
— Да, верно. Сейчас, пожалуй, рискованно.
Ирсубета молчит.
— Что-то ты невеселый, Энрике.
Странная улыбка кривит его губы; он пожимает плечами и, порывисто выпрямившись, говорит:
— Значит — в кусты, что ж, не каждому дано. А я и один не отступлюсь.
Пробившись в притон старых марионеток, рыжий луч озаряет осунувшееся лицо подростка.
Глава вторая
ТРУДЫ И ДНИ
Я перестал видеться с Лусьо и Энрике, и хмурые сумерки нищеты окутали мою жизнь.
Мне было уже пятнадцать лет, и как-то вечером мама сказала:
— Сильвио, надо бы тебе подыскать работу.
Я читал и, оторвавшись от книги, взглянул на нее почти со злобой, подумав: «Работа, опять эта работа», — но ничего не ответил.
Она стояла у окна. Голубоватый свет сумерек лился на ее седеющие волосы, на исчерченную морщинами, сухую кожу лба; она искоса глядела на меня, и я избегал ее взгляда, недовольного и в то же время сочувственного.
Мое молчание было очевидно враждебным, и она повторила:
— Тебе надо найти работу, понимаешь? Учиться ты не захотел, а содержать тебя я не могу. Ты должен устроиться.
Губы ее шевелились едва заметно, тонкие, словно две щепочки. Она куталась в черную шаль, складками спадавшую с узких покатых плеч.
— Надо искать работу, Сильвио.
— Работу, работу! Какую? Господи… Что вы от меня хотите?.. Чтобы я эту работу выдумал? Вы же знаете, я искал…
Мной овладел гнев: меня злило упрямство матери, я ненавидел окружающий меня безразличный мир, подстерегающую на каждом шагу нищету, но самым мучительным было другое — безотчетная уверенность в собственной никчемности.
Но мать настаивала — так, будто ей не было дано иных слов:
— Какую?.. Надо подумать… Какую?
Машинальным движением она расправила складки портьеры и с трудом выговорила:
— В «Ла Пренсе» всегда требуются…
— Да, требуются: посудомойки, чернорабочие… Вы хотите, чтобы я пошел в посудомойки?
— Нет, но ты должен устроиться. У нас совсем нет денег; только чтобы Лила смогла закончить. И всё. А что мне делать дальше?
Приподняв вышитый край подола, она показала стоптанные туфли:
— Посмотри. А Лила, чтобы не тратиться на книги, каждый день ходит в библиотеку. Что мне делать, милый?
Голос ее был взволнованным. Лоб прорезала глубокая складка, губы дрожали.
— Хорошо, мама. Я устроюсь.
Сердце мое разрывалось. Однообразие жизни голубым, мертвенным светом пронизывало душу, молчаливо, как червь, точило ее.
С улицы доносилась грустная детская песенка:
Едва слышно мама шепнула:
— Как бы я хотела, чтобы ты учился.
— Кому это надо.
— Может быть, когда Лила закончит…
В кротком голосе звучала усталая боль. Она присела рядом со швейной машинкой; под тонкой бровью, в глубокой темноте глазницы влажно блеснул взгляд. Она сидела сгорбившейся тенью, и холодная голубизна струилась по гладко зачесанным волосам.
— Как подумаешь… — пробормотала она.
— Что ты, мама?
— Ничего. — И сразу же: — Хочешь, я поговорю с сеньором Найдат? Ты мог бы выучиться на декоратора. Как по-твоему?
— Все равно.
— Ну… они неплохо зарабатывают…
Мне захотелось вскочить, схватить ее за плечи, трясти, кричать:
— Не говорите о деньгах, мама, пожалуйста!.. Замолчите!..
Мы сидели в каком-то тоскливом оцепенении. Дети на улице пели:
Я подумал: «Вот она, жизнь. Когда-нибудь и я вырасту и скажу своему сыну: „Надо работать. Я не могу тебя содержать. Такова жизнь“». Внезапная дрожь охватила меня.
Взглянув на мать, на ее маленькое жалкое тело, я испытал невыносимую боль.