Вновь все горестные переживания воскресли в душе, все, о чем у меня не было ни малейшего желания вспоминать, и, в бешенстве скрипя зубами, я шагал по темным тротуарам мимо богатых магазинов, дремавших за металлическими ставнями.
За этими дверьми жило богатство; хозяева мирно посапывали в роскошных спальнях, а я как бездомный пес, брел наугад по темным улицам.
Задыхаясь от злой обиды, я вытащил сигарету и, прикурив, бросил горящую спичку в кучу одушевленного тряпья, пристроившуюся под навесом галереи; язычок пламени пробежал по лохмотьям, и, пока я улепетывал во все лопатки, нищий, восстав, словно туманный, бесформенный призрак, долго грозил мне огромным кулаком.
В одном из магазинов купли-продажи на Пасео-де-Хулио я купил револьвер, зарядил его пятью пулями и сел в трамвай, идущий в порт.
Твердо вознамерившись уехать в Европу, я карабкался по веревочным сходням трансатлантических судов, предлагая свои услуги на время путешествия, соглашаясь на любую работу. Я пробирался по узким коридорам, заходил в доверху набитые кладью каюты с висящими по стенам секстантами, обращался к людям в морской форме, которые, резко повернувшись и так и не вникнув в мои просьбы, сердито отгоняли меня.
Над поручнями небо сливалось на горизонте с морем; вдали белели едва различимые паруса.
Я шел, как во сне, оглушенный беспрестанной суетой, лязгом и скрежетом кранов, свистками и криками грузчиков.
Мне казалось, что я нахожусь так далеко от дома, что, передумай я сейчас, мне было бы уже не найти дороги обратно.
Портовые лоцманы, стоило с ними заговорить, смеялись надо мной; из дымящегося камбуза вдруг выглядывало такое звероподобное лицо, что, в страхе, я уходил, так и не дождавшись ответа; пробираясь по краю причала, я не в силах был оторвать глаз от волн в масляных фиолетовых разводах, которые, урча, лизали гранит. Усталость одолевала меня. Огромные скошенные трубы кораблей, лязгающие цепи, выкрики команд, одиночество стройных мачт буквально разрывали мое внимание, и не успевал я отвлечься, заметив чье-то лицо в иллюминаторе, как над моей головой, заставляя меня пригнуться, проплывал стальной брус, и, оказавшись на этом шумном жизненном перекрестке, в центре сложного сплетения голосов, свистков, стуков, я почувствовал себя таким ничтожным, что любая надежда соломинкой выскальзывала из рук.
Стальная дрожь сотрясала воздух.
Тенистые ущелья между высокими стенами пакгаузов вдруг обрывались, и на меня потоками лучей обрушивалось жестокое всевидящее светило; кто-то на бегу задевал меня плечом; разноцветные вымпелы развевались на ветру; внизу, между черным причалом и красными бортами судов, стучали без умолку молотки шпаклевщиков, и все это великое скопление мощи и богатства, грузов и товаров, скот, подвешенный на талях, бьющий копытами в воздухе, — все это растравляло боль в душе.
Бесполезно; я должен убить себя.
Таков был неизбежный вывод.
Я давно уже смутно предчувствовал этот исход.
Еще раньше театральность траура и катафалк самоубийцы распаляли мою фантазию.
Я завидовал покойникам, и при виде прекрасных женщин, рыдая склонявшихся над гробом, мое мужское естество болезненно восставало.
В такие минуты мне хотелось оказаться на пышном ложе мертвеца, чтобы цветы усыпали меня и мягкое сияние свеч играло на лице; мне хотелось чувствовать на веках и на лбу слезы, пролитые девами в черном.
Мысль эта была не новой, но впервые она явилась мне с такой непреложностью.
«Мне не нужно умирать… но я должен убить себя», — и, не успел я подумать так, абсурдная гениальность этой идеи парализовала мою волю.
Мне не нужно умирать, нет… я не могу умереть… но я должен убить себя.
Откуда она взялась, это алогичная уверенность, направлявшая впоследствии все мои поступки?
Отрешившись от побочного, второстепенного, я весь был одним бьющимся сердцем ясным оком, созерцавшим безмятежную гладь души.
Мне не надо умирать, но я должен убить себя.
Я приблизился к цинковому навесу. Несколько рабочих разгружали неподалеку вагон, и вся земля была устлана желтым ковром кукурузных зерен.
Здесь. Я вытащил из кармана револьвер, но внезапно, словно заглянув в будущее, подумал: не в висок, иначе я изуродую лицо, — в сердце.
Движения мои были уверенны и спокойны.
«Где же оно, сердце?» — подумал я.
Глухие удары в груди были мне ответом.
Я осмотрел револьвер. В барабане было пять пуль. Затем я приставил ствол к пиджаку слева.
Легкое головокружение и слабость в коленях заставили меня опереться о стену.
Взгляд остановился на желтой россыпи зерен, и, медленно нажимая на спусковой крючок, я подумал:
«Мне не надо умирать» — щелкнул боек… Но в этот неуловимо короткий миг, до того как боек ударил по капсюлю, я почувствовал, что сознание мое низвергается во тьму.
И я упал.
Я очнулся в своей комнате, на кровати. По белой стене скользили кружевные тени занавесок.
Рядом сидела мама.
Она склонилась ко мне. Ее ресницы были влажны, и ее худое лицо казалось высеченным в изборожденном мукой мраморе.
— Зачем ты это сделал? — спросила она дрожащим голосом. — Ах, почему ты не рассказал мне все? Зачем ты это сделал, Сильвио?