Мы знаем, что и Кант, обозначивший «Sapere aude!» («Имей мужество пользоваться собственным умом!») в качестве своего девиза, отнюдь не был чужд подобных рассуждений и, пожалуй, даже настойчивее Юма рекомендовал не
доискиваться до истоков таких важных и опасных вещей, как власть (см. примеч. 31 на с. 64). Для обоих некоторые истины, точнее, некоторые проявления «воли к истине» более злы, чем некоторые предрассудки, оказывающиеся не только полезными в каких-то ситуациях, но и абсолютно и универсально необходимыми для самого существования государственной власти. А без нее в «эмпирическом» мире не будет не только права, но и морали.Нам осталось сделать второй шаг в понимании того, что дает и к чему ведет контекстуализация вопрошания о максимах наших поступков. Юм не совершает его (тогда как Кант не совершает и первый шаг) именно потому, что его вопрошатель не
проблематизирует себя и не стремится преобразовать всеобщее (свою культуру и общество) для того, чтобы преодолеть свой «внутренний» конфликт с помощью такого преобразованного всеобщего, поскольку всеобщее в его наличном виде признано нравственно несостоятельным и непригодным для разрешения его «внутреннего» конфликта.Но что если я или, скажем так, некоторая сторона моего «я»
настолько возмущены определенными явлениями моей культуры и моего общества, что привычный конформизм моего прежнего «я» или конформистская сторона моего «я» кажутся мне недостойными и безнравственными? И что если все ответы на вопрос «Что же мне делать?», которые я могу получить от моей культуры как она есть, – оглашаются ли они воображаемыми устами кантовского морального закона, требующего «повинуйся начальству!»[241], или писаниями юмовских благоразумных и «просвещенных» наставников в политике и морали – сводятся к одному и тому же: «Сиди тихо!»? Означает ли это, что у меня есть лишь выбор между разными вариантами «сидения тихо», скажем между активно-показной поддержкой властей и эскапистской «внутренней эмиграцией»? Этим вопросам, т. е. второму шагу в понимании того, что дает и к чему ведет контекстуализация вопрошания о максимах наших поступков, будет посвящена следующая глава. Пока же подведем итоги нашему рассмотрению самоубийства как моральной проблемы.Кантовский моральный запрет самоубийства показывает «невозможность» суицида как практического
поступка. Как таковой он «невозможен» потому, что предполагает в качестве своего основания злую максиму. Злой характер этой максимы самым непосредственным образом выявляется тем, что при своей универсализации она ведет к «уничтожению жизни». Зло, таким образом, приобретает непосредственно утилитаристское значение противоположности пользе, которая состоит, само собой разумеется, в продолжении и сохранении жизни. Однако у Канта значение зла тут же удваивается: помимо утилитаристской противоположности пользе и в необходимой связи с ним зло получает значение нарушения предписания абсолютного морального закона. Этим удвоением достигается главное: привязывание исполнения предписаний морального закона к получению блага (в нашем примере – к сохранению и продолжению жизни), т. е. сочетание долга и счастья[242]. Именно это сочетание, как мы видели выше, Кант считает необходимым стабилизировать при помощи идеи «высшего блага» (и «обслуживающих» ее постулатов практического разума) для ситуаций, в которых, как он полагает, сочетание долга и счастья далеко не столь очевидно и не дано столь непосредственно, как в его примере с самоубийством.«Невозможность» самоубийства как практического поступка, действительно, выступает параллелью «невозможности» «мятежа против морали». Человек не
способен к такому «мятежу» в первую очередь потому, что он – утилитарист. Он не может не искать свое счастье и поэтому не может из принципа творить «зло ради зла». Моральный же закон – либо очевидным образом, как в случае размышлений о возможности самоубийства (и в трех других примерах Канта из «Основ метафизики нравственности»), либо благодаря наличию иллюзий относительно «высшего блага», Бога и прочего – предстает (или изображает себя) в качестве самого надежного поводыря на этом пути к счастью. Поэтому человек не может даже представить себе свое «освобождение» от этого закона. Разумеется, закон готов выступить таким поводырем только при условии безоговорочного подчинения ему человека.