Ничто в этом прекрасном отрывке не противоречит привычным физическим или психологическим представлениям, но сегодня трудно вообразить, до какой степени сказанное противоречило моральной интуиции слушателей Иисуса. Человек при смерти мог быть ритуально нечист, а оба церковника не имели права отступать от своих обязанностей в Иерусалимском Храме. Что до самаритянина, то долг взаимопомощи распространялся только на его собственный народ, но не на иноземцев. Текст говорит нам, что ближним, истинно ближним может оказаться буквально невесть кто. Забудьте запреты, забудьте обязанности, хоть они и основа этики, забудьте культурные барьеры, из‐за которых каждый народ замыкается на самом себе. В Послании к Галатам апостол Павел скажет: «Все вы… во Христа облеклись. Нет уже иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского»[144]
.Второе мое замечание в отношении барочных рассуждений Буайе касается религий – традиционных или первобытных, – описываемых по трем составляющим: мифы, ритуалы и совокупность запретов и обязательств. Когда в ходе ритуала (интронизации, бракосочетания, возведения в сан и т. д.) на глазах у всех участников нарушается какой-либо запрет (происходит инцест, убийство, прием нечистой пищи), о чем должны думать, по мнению нашего «когнитивиста», сверхъестественные создания, вступающие в игру, как только преступается священная граница? Способны ли они понять, что в этом случае трансгрессия морально необходима внутри строго очерченных временных и пространственных рамок обряда? Каким они видят свое место по отношению к этой радикальной оппозиции? Ведь, как писал Дюркгейм:
‹…› мы не считаем, что ментальность низших обществ можно характеризовать через нечто вроде односторонней и исключительной склонности к пренебрежению различиями. Если примитивный человек смешивает вещи, которые мы различаем, то он также различает вещи, которые смешиваем мы, и даже воспринимает эти различия в виде четких и резких оппозиций.
Дюркгейм уточняет, в частности, оппозицию между священным и профанным: «Они отторгают и отрицают друг друга с такой силой, что разум отказывается думать о них в одно и то же время. Они изгоняют друг друга из сознания». Вопросы, которые я задаю, лишены для наших когнитивистов смысла, потому что они не ведают ни о ключевой роли ритуала, ни о четкой оппозиции между ритуалом и запретами. Одно из главных достоинств антропологии насилия и священного, разработанной Рене Жираром, – в очень простом объяснении радикального разграничения между запретами в обычной жизни и инсценировкой их нарушения в ходе ритуала.
Повторю основное положение жираровской гипотезы: священное – это не что иное, как отринутое, выведенное вовне и гипостазированное человеческое насилие. Машина по производству богов работает на миметизме. В высшей точке жертвенного кризиса, когда из смертельной ярости не остается и камня на камне от формирующей общественный порядок системы различий, когда идет война всех со всеми, из‐за заразительности насилия происходит катастрофический переход – исходящая отовсюду ненависть концентрируется на одном произвольно выбранном члене коллектива. Через предание его смерти мир восстанавливается одним махом. Отсюда возникает религиозное с тремя его составляющими. Во-первых, мифы: интерпретация этого основополагающего события превращает жертву в сверхъестественное существо, способное одновременно и вносить беспорядок, и создавать порядок. Во-вторых, обряды: они, будучи всегда изначально жертвенными, сначала имитируют насильственное разрушение коллектива, чтобы затем лучше показать восстановление порядка через предание смерти заместительной жертвы. В-третьих, система запретов и обязательств, имеющая целью предотвратить повторное развязывание уже ранее произошедших в группе конфликтов. Понятно, почему в ходе ритуала совершается ровно противоположное – он должен создать представление о трансгрессии и беспорядке, чтобы воспроизвести жертвенный механизм.
Священное глубоко амбивалентно: оно защищает сообщество от насилия через само же насилие. Это видно по действию восстанавливающего порядок жертвоприношения: ведь оно не более чем очередное убийство, даже если и стремится стать последним. Это же верно в отношении системы запретов и обязательств: те же социальные структуры, которые в обычные времена сообщество объединяют, во время кризиса его парализуют. При трансгрессии какого-либо запрета обязательства взаимной солидарности преодолевают границы времени и пространства и – как, например, в случае вендетты – вовлекают во все разрастающийся конфликт людей, которых противостояние изначально вообще не касалось.