И — совершенно не думая о том, что, безусловно, свершаю святотатство, и не в силах думать об этом, я сделал шаг к столу, оперся одной рукой о его темно-красную твердь, взял одно из яблок и впился в него зубами. И оно просто зашипело соком, и сок его обжег мне не только язык, нёбо и горло, но и сердце, и мозг, и хмель этого сока разлила! по всему телу!
…Нет, недаром Всевышний запрещал Адаму и Еве рвать именно эти плоды, яблоки, с древа райского и вкушать их. Сказать, что съеденный анис подействовал на меня, как вино, даже как спирт, — было бы совершенной неправдой. Вино, выпитое на пустой желудок, тем паче водка или спирт отяжелили бы тело и одурманили бы рассудок. А тут было все наоборот! Я ощутил в себе и свежесть, и легкость, и ясность, — но и они были не такими, какие чувствуешь в себе, например, ранним утром после крепкого и спокойного сна. Мне словно бы дарованы были и другое тело, и другой разум — да, они были моими, но существовали не то в другом измерении, не то в другом времени.
…Не то в другом измерении, не то в другом времени… Я обнаружил себя сидящим за письменным столом в том же самом кабинете. И все же какая-то перемена произошла и с ним, с этой жилой и рабочей комнатой Пушкина. Перемена неуловимая на первый взгляд, но она все же была. Хотя все вещи, все реликвии стояли, лежали и висели на прежнем месте. Задумчиво смотрел со стены британский лорд-бунтарь, недовольно хмурился, скрестив на чугунной груди чугунные руки, французский император. Что же изменилось? Неужели…
Да, черпая тетрадь была раскрыта где-то на середине, и ее раскрытые страницы были испещрены записями, отрывками стихотворений, рисунками, — но надо было быть слепым, чтоб не заметить: все эти строки и рисунки были совершенно свежими, только что начертанными, буквы и линии были ярко-черными, ничуть не выцветшими. Тех перьев, что лежали на столе, когда я вошел, уже не было, лишь одно, измусоленное, затерханное и, главное, перепачканное чернилами перо валялось рядом с чернильницей. Я взглянул на нее и протер глаза, совсем недавно она была пустой — теперь полна чернил!
Второго яблока на столе тоже не было, хотя я мог поклясться, что съел только одно. Зато на столе стоял штоф темно-зеленого стекла, с пробкой в виде еловой шишки, с вензелем в виде короны и буквой «А» на плоском боку. Рядом стояла серебряная чарочка, черненая, кажется, устюжской работы…
Здесь впору бы сказать, что я был заворожен этими метаморфозами, происшедшими в кабинете Пушкина за несколько мгновений. Да не больше: в окне был все тот же синий сумрак, но свел все еще не уступал место потемкам… Однако самое странное было в том, что ни о какой моей завороженности не было и речи. Все происшедшее я почему-то воспринял как самое естественное. Более того: я даже не вздрогнул, бросив взгляд на пол и не увидев на нем скамеечки, принадлежавшей героине «Чудного мгновения». Все во мне говорило: ее тут и не должно быть…
И ни жилка не встрепенулась во мне, когда, слегка повернувшись в кресле, я увидал, что полог кровати откинут, а сама постель — в легком беспорядке. Как, впрочем, в некотором беспорядке был и весь кабинет. На полу валялись обрывки бумаги, еще несколько рукописных листов, порванных надвое или скомканных, лежали у каминного зева изразцовой печи, видимо, приготовленные к сожжению. А рядом с камином не было длинных, как трости, трубок, которые я, как всегда, увидел, войдя в кабинет. Совсем другая, тоже длинная, но зато с изогнутым и несколько поцарапанным янтарным чубуком, была прислонена к ручке кресла. Я взял ее в руку: она была
Только я подумал об этом, как в пустом доме
Да, шаги! И вот когда я услышал поступь, то действительно заволновался, даже заметался. Ибо человек, который шел из прихожей через зальце, через столовую прямо в сторону кабинета, — этот человек никак не мог быть пожилой смотрительницей. Даже если бы она шла быстро, шаги по паркету, половикам и коврам звучали бы совсем иначе. То была твердая, но легкая, даже летучая поступь, которая могла принадлежать только молодому мужчине!
Тут и заволнуешься, и замечешься… Ведь, как бы там ни было, я сидел в