Все еще смеясь, он присмотрелся к вытянутой моей ладони, потом шагнул к огромному комоду, Темному, но с червонно-огненным отливом, раскрыл один из его ящиков и вынул оттуда льняной носовой платок внушительного размера, не чета нынешним, и протянул его мне. Я не понял, зачем мне этот платок; тогда хозяин кабинета, что-то говоря, положил мне его на залитую чернилами ладонь, как бы промокнув черные влажные пятна. И житейский этот, будничный жест Поэта тоже несколько успокоил меня: по-прежнему ничего не слыша, я начал ощущать запахи. От хозяина кабинета веяло снегом, свежестью, чем-то неуловимо-дымным и хвойным, а еще чувствовалось, что он только что с лошади…
Поэт сбросил резким движением шубу, — нет, то была большая меховая накидка, под ней оказался старый сюртук. Запомнилось еще и то, что на нем были легкие сапоги, в которые были вправлены широкие, почти «запорожские», по моим представлениям, холщовые шаровары, державшиеся на темно-малиновом пояске с медной пряжкой. Словом, одеяния ссыльного гения были колоритны: ничего от тех светских, щегольских туалетов, в которых он предстает под кистью живописцев, изображающих его в Михайловском… Правда, вот что бросалось в глаза: под сюртуком была ослепительно-белая просторная рубашка с открытым воротом, — вот примерно такую можно увидеть на тропининском портрете. Сюртук он тоже резко сбросил с себя…
А еще, конечно, поразило меня то, как невысок был хозяин усадьбы. Пишущий эти строки всегда скромно считал себя человеком среднего роста, но и рядом со мной небожитель выглядел худощавым подростком, хотя и крепко сложенным, с играющими мускулами сильных рук. Да и лик его был таким озаренно-юным, без единой морщинки, что я невольно переспросил свою память: да неужели он меня старше на несколько лет?!
В свою очередь, он тоже бросил несколько быстрых любопытствующих взглядов на мое «туристско-брезентовое» одеяние, на грубошерстный свитер и тяжелые ботинки — и не мог скрыть своей улыбки; впрочем, все те минуты, что я его видел, улыбка, белозубая и приветливая, не сходила с его лица. Затем он снова быстро и оживленно заговорил, усаживая меня в кресло, и мне пришлось прибегнуть к жестикуляции, отвечая ему, что я его не слышу. Тогда он тоже сделал несколько ободряющих движений руками, явно желая развеять мое смущение, раза два прижал правую ладонь к сердцу — что выглядело несколько по-восточному, и резкие движения его губ подсказали мне, что он старается говорить громче… И тут до моего слуха стали, словно бы из самого дальнего далека и самым слабым эхом, довеиваться звуки его речи. И по их звучанию я скорее догадался, чем понял: Поэт говорит со мной по-французски!
Тут-то я и вознес хвалу мысленно своему филологическому, петербургско-университетскому образованию… Хотя мое ошеломление от всего происшедшего было еще столь огромно, что когда я попытался «переключиться» на французский, то вначале не смог даже внятно произнести простейшую, элементарнейшую фразу, означавшую мой общественный статус: «Же сюи ль’этуцьян», — то есть: «я — студент». Пришлось еще раз проговаривать ее вновь.
Это признание почему-то произвело на моего собеседника, и без того ни секунды не стоявшего на месте, самое возбуждающее воздействие. Ом луг же метнулся в соседнюю комнату, там раздался стук деревянной крышки, тонко зазвенело что-то стеклянное, и, вернувшись, поставил на стол, отодвинув книги в сторону, стеклянный кубок, грани которого полыхали то голубоватым, то зеленоватым цветом. Только тут я заметил, что Поэт уже успел зажечь две свечи: одну на столе, другую — на каминной полке, рядом с чугунным Бонапартом. А еще я с превеликой радостью понял, что ко мне начал возвращаться слух: я ведь услышал звон и стук в столовой. Боже! Значит, сейчас я смогу с ним,
Он пододвинул ко мне принесенный кубок, себе взяв ту серебряную черненую чарочку, которую я заметил, войдя в кабинет. Все движения его были не только быстры, как ртуть, по и ловки, слаженны, — залюбоваться им можно было, даже не зная, кто перед тобой. Затем ухватил штоф, вывернул шишкообразную пробку и наполнил чарочку и кубок. Я почему-то полагал, что за этим последует церемонный, приличествующий светским обычаям застолья тост с его стороны. Но он зябко пожал плечами, со всей той же приветливой улыбкой взгляну мне в глаза и шутливо-извиняющимся тоном бросил одно только слово:
— Прозяб! — И поднял свою чарочку.
Я поднял нежданно тяжелый кубок — литое стекло! — и услышал от своего визави звонкое восклицание, произнесенное опять-таки на прекрасном галльском языке:
— А вотр самтэ! (Ваше здоровье!)