Кстати, Ханс-Георг Скай оказался прав. Я помнила свой первый безрассудный поступок. Мне было одиннадцать, и мы проводили отпуск на побережье. Большое Испытание заключалось в том, чтобы сигануть с горки вниз, метров семь-восемь над поверхностью воды. Безопасной эту затею было никак не назвать: чтобы прыгать с выступа, следовало порядочно разогнаться, а затем приземлиться точно в задуманном месте, на весьма небольшом участке, потому что по обе стороны от этого глубокого места прямо под поверхностью воды скрывались камни. Прошлым летом я не отважилась, но на этот раз решилась. Я помню скорость, я помню страх в воздухе – не ударюсь ли о выступ, не прыгну ли криво и не врежусь ли в камень, сломаю ногу, останусь калекой, – я помню щекотку в животе, ощущение того, как много времени это заняло, и грохот от соприкосновения с водной гладью, и как глубоко я погрузилась, глубже и глубже, пока наконец не остановилась и смогла всплыть. И радость, и гордость, когда моя голова прорвала поверхность воды. Я помню, что взвизгнула. Взвизгнула от восторга.
Что-то сродни этому чувству, и ужас, и воодушевление, я впервые ощутила, когда рисовала на куске картона букву «f» из гарнитуры Times в увеличенном формате и начала счищать, утоньшать основной штрих, чтобы появились идеи для нового начертания, нового «f». Я заметила это в тот же миг: на что-то более отчаянное, на более рисковый поступок я до того никогда не решалась.
Если кому-то однажды в будущем доведется прочесть то, что я уже написала, – не подумает ли читатель, что все это скучно или незначительно? Но тот, кто не знает, где я начала, не сможет понять, где я закончила. Однажды я была Наполеоном, властелином мира, а сейчас я и закончила, как он, на маленьком острове, на Святой Елене, где сижу и пишу. Как и его, меня обезоружили, но в отличие от него я еще могу ускользнуть; я могу взойти на борт воздушного суденышка, самолета, исчезнуть когда угодно. Вчера вечером я даже поднялась по эскалаторам к стойкам регистрации перед зоной вылета, это огромное открытое пространство, созданное из бетона, дерева, стекла и камня. Весь пол выложен тем же серо-белым эрмелиновым мрамором, который дед использовал для могильных камней. Я стояла посреди дорожной суеты. Может ли любовь вообще выживать на таких скоростях, среди такой суеты? Зачем я вообще здесь стою? Не знаю. Возможно, вспоминаю маму. Или ищу на информационных табло с номерами рейсов подсказки, куда бы отправиться. Интересно, есть ли рейсы в Чад? Я упрямо надеюсь; замечаю, как мне сильно хочется путешествовать: начать поиски, незамедлительно. Меня задерживает только одно: я обязалась рассказать, как появилась «The Lost Story». Более того: рассказать, что случилось после. Я смотрю на золотое перо ручки. Можно ли смотреть на черноту чернил, а видеть золотое письмо?
Когда я гашу свет по вечерам, то представляю, как возвращаюсь в темную комнату и снова пытаюсь выбивать искры.
Самой трудной задачей оказалось создать нечто незаурядное с помощью обыкновенного. Однажды, когда мы корпели над заглавными буквами классического латинского алфавита в гипсе, Ханс-Георг Скай выразил эту мысль ясно и четко: «Чем затейливее и интереснее выглядит шрифт, тем меньше он годится для книг». Я не хотела создавать шрифт для памятников, я хотела создать шрифт для книг. Шрифт до того замечательный, что люди бы его не замечали. Или как говорил Скай: «На величайшие из шрифтов не смотришь, смотришь сквозь них».
Для книги, разумеется, важнее всего строчные буквы, ведь из них складывается основной текст. Был период, когда меня болезненно интересовали внутрибуквенные просветы, затем – межбуквенные интервалы; я увеличивала алфавит и вырезала пространство между «а» и «b», между «b» и «с», и так далее, пока не получался особенный алфавит, алфавит, отражающий прорехи реальности, дыры, то, что
Как мало нужно, чтобы творить чудеса?
Иногда у меня опускались руки. Я знала, что диагональные штрихи «V» должны постепенно утоньшаться, пока не сойдутся в узле – но