Было важно, чтобы каждая буква осталась как можно более непохожей на остальные, но вариации казались неисчислимыми. Я бы и вовсе сдалась, если бы, окончив работу, не увидела перед собой ранее неизвестную антикву в 10 или 11 пунктов; знаки с едва заметными зазубринами, которые цеплялись за крошечные шестеренки в душевной машинерии читателя. Можно ли так сказать? Машинерия души. Я осмеливаюсь сказать это. Человеческое сознание ограничено, но в нем, вне всяких сомнений, есть пространства, которыми мы еще не начали пользоваться.
В тот год, когда я увлеклась фотографией – снимала детали городского пейзажа, особенно вывески и таблички, – произошло кое-что важное. Накануне я весь вечер работала в темной комнате академии и, проснувшись, чувствовала себя почти ослепшей. Приняла душ. Стояло морозное зимнее утро. Дверь в ванную в моей маленькой квартирке осталась открытой. Когда я вошла в гостиную, окно запотело. Улица скрылась из виду. Спонтанно я написала на стекле свое имя, Сесилиа, и улица проступила с особой ясностью, через буквы. Именно этого я и ждала от моих шрифтов. Чтобы они открывали. Делали меня зрячей. Показывали мир
В то же время я нашла новое название для шрифта. Поначалу я назвала его Platon. Отныне он звался Cecilia. Я осознала, что мои детские амбиции остались неизменными: превратить весь мир в Cecilia.
Хотя я рисовала первые эскизы на миллиметровке, то и дело прибегая к помощи циркуля и линейки, я скептически относилась к характерному для некоторых исторических периодов маниакальному стремлению
Ближе к окончанию академии у меня завязалось множество нужных знакомств. Я смогла сдать мои материалы в фирму из Осло, которая отправила их в Германию, где сделали диапозитив, матрицу, которую я отослала в набор. Там гарнитурой Cecilia четырнадцатого кегля мне набрали несколько разрозненных глав из «Грозового перевала». В конце концов фотоформы добрались до небольшой типографии, и я наконец-то держала в руках настоящие книжные страницы, набранные шрифтом, который мир видел впервые. Я торжествовала. Чуть не плакала от гордости.
В тот вечер я откупорила бутылку вина. Мне хотелось отпраздновать, насладиться результатом. Устроившись поудобней, я взялась за главу, в которой Эдгар сватается к Кэтрин, а Хитклиф исчезает. Я бы не смогла этого объяснить, но я явственно ощущала, что сам шрифт высвобождает мои чувства. Я могла ощутить атмосферу на кухне, тепло от камина на коже; я ясно видела, как по щекам Кэтрин катятся слезы, потому что Хитклиф так и не узнает, как сильно она его любит. И я буквально ощущала на себе тот тяжелый дождь, который окатывал ее, когда она напрасно стояла и дожидалась его в грозу. Но, несмотря на это, прочтя всего несколько абзацев, я испытала жгучее разочарование. Мне еще многое предстояло сделать, намного больше, чем я думала. Вино также сделало свое дело. Я знала, что это всего лишь этап работы, которую необходимо продолжить. И мне на самом деле казалось, что сейчас взгляд скользит по тексту намного легче, чем в тот раз, когда я читала с черным фломастером наготове. Когда я добралась до конца тестовой страницы, главы, где рассказывалось о последней встрече Хитклифа и умирающей Кэтрин, я была твердо уверена, что теперь понимала больше об их отношениях – да, и даже осознавала глубину тех слов, которые неоднократно повторяла Кэтрин: их с Хитклифом
У дедушки был друг по имени Гундерсен. Он был слепой. Гундерсен нередко навещал Фивы; дед звал его Эхнатоном, потому что у Гундерсена было узкое точеное лицо и потому что тот любил сидеть на солнышке, обратив лицо к небу.