Огромный хвост был уже у театра Кокомеро, когда мы подошли к нему… Пришлось брать posto distinto. Надобно вам сказать – если вы этого не знаете, а впрочем, если и знаете, то не беда, – что во Флоренции платится в театры за вход, платится интрата. Если вы хотите иметь нумерованное место в первых рядах, так называемое posto distinto, – вы платите за него особенно. Никто почти, кроме особенных высокоторжественных случаев, не берет этих отдельных мест. Берут, разумеется, англичане да некоторые из наших соотечественников – да и то из последних немногие, ибо наш уж ежели раскутится, то берет ложу, «один в четырех каретах поедет». На этот раз мы едва, однако, нашли и posti distinti. По всему видно было, что представление высокоторжественное. Когда я с трудом достал афишу – афиш там, собственно, и нет в смысле наших и немецких, а есть огромными буквами напечатанные театральные объявления, меня невольный зноб пробежал по составу. На афише стояло: «Otello, il того di Venezia, tragedia di Guglielmo SK (sicl)akspearo – tradotta e ridotta per la scena da Carcano…» «Этелло, венецианский мавр, трагедия Вильяма Шекспира, переведенная и переделанная для сцены Каркано – ит. Отелло! Шекспировский Отелло! Театр был битком набит, и притом набит не той массой, которая обыкновенно наполняет Перголу или другие оперные театры, которой совершенно все равно, что бы ни представляли, – ибо в то время, как примадонна поет свою лучшую арию, большая часть публики делает по ложам визиты своим знакомым. В театре Кокомеро – чисто драматическом – пьесы не даются по несколько недель сряду и на него не смотрят как на залу какого-нибудь казино – притом же в нем и меньше откупных лож, стало быть, и меньше обычных посетителей. Публика, наполнявшая его в этот вечер, представляла смесь публики перголовской с тою живою, подвижною, волнующеюся массою, которую найдете вы во время карнавального сезона во всех маленьких театрах, которая жарко и не чинясь сочувствует успехам или плутням своего Стентерелло, негодует на артистов, представляющих его врагов, и преследует их часто криками «о, scelerato» <о, злодей – ит.>. Я обрадовался этой публике, волновавшейся и жужжавшей, как рой пчел… Об этом жужжании не можно составить себе и понятия, не бывши в Италии. В выражений чувствований, даже самых домашних, никто тут не церемонится. Говор в театрах, особенно до начала представления, гораздо живее, чем в кофейнях. Оно и понятно почему. Публика, платящая только интрату, собирается пораньше, большею частью целыми компаниями, запасающимися возами апельсинов, сушеных фиг, миндалю и грецких орехов. О милая простодушная и энергическая масса! Мы полюбили ее в карнавальный сезон, полюбили все в ней – от резких, несколько декорационных очертаний ее физиономий и картинной закидки итальянского плащика до ее простодушной грубости в отношениях, грубости, в которой, право, затаено больше взаимного уважения людей друг к другу, чем в гладкости французов и чинной приторности немцев: я говорю это насчет театральной массы, и притом партерной. Она нам своим простодушием напоминала нам нашу массу райка – как и вообще многие черты типического, не стертого итальянского характера напоминали нам иногда черты славянские… Мы только выдержаннее или задержаннее, потому на вид суровее, но внутренне мы страстны, как южное племя: страстность наша не выделалась в типы, в картинность движений и определенность порывов – и нам же, конечно, от этого лучше: перед нами много впереди!.. Занавес поднимался, и, к сожалению, с препятствиями: вверху зацепился за что-то, и партерная толпа дружно и наивно хохотала над его бесплодными усилиями… Декорации были просты, но делал их художник, а не мастеровой, ибо они дышали Венецией и ни одна черта не нарушала венецианского впечатления… Актер, игравший Яго, был далеко не трагик, но с первого раза видно было, что он человек умный. Ни злодейской выступки, ни насупленных бровей… ничего подобного. Это был просто человек лет тридцати, продувная итальянская бестия, с постоянно юмористическим оттенком в обращении с Родриго – этим загулявшим совсем синьором, – готовый сам загуливать с ним, только, конечно, не на собственный счет, шатавшийся с ним по всем возможным albergo, тратториям и темным кьяссо… Но вот перемена декорации – и показался сам Отелло (Сальвини). Гром рукоплесканий приветствовал трагика… Флоренция уже знала его – но если б и не знала, то есть такие наружности и такие входы, при которых рукоплескания совершенно понятны… Так уже надоели мне разные Отелло, появляющиеся с громом и треском, что на меня довольно сильно подействовала простота Сальвини… В разговоре его с Яго, с Кассио – было такое отсутствие желания напрашиваться на рукоплескания, а в разговоре с Брабанцио такая почтительная и достойная зрелого человека вежливость к оскорбленному им старику, – что цивилизованный уже Мавр и много испытавший вождь являлся в нем очевидно и ярко…Одного только не мог я никак понять: какой добрый дух внушил итальянцам играть Шекспира так просто, им, ломающим трагедии в пьесах Альфьери, не могущим напечатать афишки без штуки вроде tragedia del immortale Alfieri <трагедия бессмертного Альфьери>, или commedia del immortale Goldoni< комедия бессмертного Гольдони>, не могущим продать зубного эликсира без пластических размахиваний руками и необузданного потока напыщенных речей?.. Да – какой-то добрый дух вмешивался, видимо, в представление «Отелло»… Акт кончился. Мы молча вышли из posti distinti и молча же пошли в театральную кофейню, сальнее и грязнее которой едва ли найдется где-либо другая в целом мире, исключая опять-таки Флоренцию, – ибо кофейня театра