Оленька вернулась от калитки и, заговорщически блестя постоянно смеющимися глазами, сказала на ухо: «Мужу — ни, ни, ни…» Насторожённо подняла красивую бровь, помолчала и ушла. И Оленька с её смеющимися глазами, и Мария Филипповна с её ласковым голосом стали так противны, а сказанные шёпотом слова: «Мужу — ни, ни, ни…» так обидны, что у Ирины по щекам покатились две крупные слезы, а в груди что-то сбилось в твёрдый комок, который ныл и ныл, болел и болел…
Хотя в тот же вечер, даже не подумав о предупреждении Оленьки, Ирина подробно рассказала Сергею о приходе женщин и о том, что они поведали ей под строжайшим секретом; хотя по весёлым глазам, по улыбающемуся лицу мужа она видела, что всё это — сплетни и что забыть о них нужно теперь же и никогда уже не вспоминать; хотя она, повеселев и успокоившись, смеялась, когда узнала от мужа, и кто такая Луша и как Сергей пришёл вечером к рисоводу Михайличенко, а потом с его племянницей ночью возвращался в Журавку, — и всё же и после этого крохотный кусочек той же ноющей боли так и застрял где-то в груди, да и не только застрял, а как будто что-то там прожёг, — так горящая искорка, падая на шёлковую ткань, оставляет на ней тёмный след…
Ирина видела в чёрном стекле свою задумчиво склонённую на руки голову и думала о том, что всему виной, очевидно, Журавка: жили бы они в Рощенской и не было бы этих глупых сплетен, — в Рощенской же нет ни Луши, ни поймы за рекой, ни моста… И ей казалось, что приезд в Журавку был причиной того, что она стала замечать и в себе и в муже такие перемены, которых раньше не замечала. Замечал их и Сергей.
Он как-то сказал:
— Ирина, и почему ты стала какая-то… не пойму!
— Другая?
— Нет, не другая, та самая… А вот что-то пришло к тебе такое… Или тут всему виной твоя коса — всё же зря ты её отрезала… После курсов ты приехала с завивкой да ещё не в Рощенскую, а в Журавку… Я уже думал: если бы вернулась в Рощенскую, а то сразу в Журавку и без косы.
Ирина смеялась и, краснея, сквозь смех, говорила, что так, с отрезанной косой, ей лучше, красивее, и Сергей, виновато улыбаясь, кивал головой и соглашался, что новая причёска Ирине ещё больше к лицу.
— А всё ж таки, что-то такое есть, а вот что — не пойму, — сказал он…Всматриваясь в тёмное стекло и прислушиваясь к ночным звукам, Ирина думала:
«Нет, Серёжа, не коса моя тут повинна, а что-то такое, чего ещё и ты, и я не видим и не понимаем… У тебя же нет этой новой причёски? Всё у тебя будто по-старому, а ведь и ты не похож на того Серёжу, которого я встретила на полустанке и полюбила. А жду я тебя с прежним волнением, и знаю — ты придёшь всё такой же хороший, мой любимый, а посмотрю на тебя и опять подумаю: нет, не тот, не тот Серёжа…»
Стукнула калитка. Ирина вздрогнула — её напряжённый слух уловил не только характерный звук, но и знакомые шаги: по одной ей известным приметам она уже знала, что в калитку вошёл Сергей, распахнула дверь и, не чуя ног, побежала в сырую темноту, расставив, как слепая, руки…
* * *
В доме ещё все спали, когда Тимофей Ильич встал, потянулся, чувствуя тупую, привычную боль в ногах и пояснице, и посмотрел в окно. На востоке занималась заря — далёкий розовый её отблеск падал на стёкла и освещал стоявшие рядом детские кроватки.
Тимофей Ильич посмотрел на внучат, прикрыл Илюшу одеялом — оно было скомкано ногами; у Тимоши поправил свисавшую чуть не до пола подушку, легонько приподнял внука, ощущая на ладонях тепло детского тела. «И во сне беспокойные, — думал Тимофей Ильич, — Характером в деда… Помню, мать говорила, что в детские годы и я во сне был таким разбишакой…»
Оделся и вышел во двор, вынул из кармана пиджака влажный, пропитанный застаревшей табачной пылью кисет. Тумана как будто и не было — и когда же он успел подняться и улететь? Небо чистое, высокое и холодное. Тимофей Ильич свернул цыгарку и вышел за калитку: по крикливым петушиным спевкам, по сонной перебранке собак гдето на краю села, по курившимся дымарям было видно, что Журавка уже проснулась.
Тимофей Ильич смотрел на косматые столбы дыма и радовался: оказывается, и в Журавке трубы дымят по утру так же, как и в Усть-Невинской, и так же, как в Усть-Невинской, то серые, то буро-чёрные столбы наклоняются к востоку, как бы вытягиваются навстречу рассвету, уже пламеневшему в просторной степи за Егорлыком.
Тимофей Ильич закурил, постоял у калитки и снова вернулся во двор. Хотел что-нибудь сделать по хозяйству, но не нашёл ни граблей, ни метлы, ни топора. «Нету у сына таких инструментов», — подумал он и сел на нижнюю ступеньку у входа в дом.