Общие рассуждения о характере казахов в подавляющем большинстве также основаны на их кочевом образе жизни и столь же пессимистичны. Н. П. Рычков обвинял казахов в невежестве (прочно связанном с кочевничеством), лукавстве и необузданном корыстолюбии [Рычков 1772: 30–31][80]
. И. П. Шангин считал, что они способны на бесчеловечную жестокость и характер их так же непостоянен, как их образ жизни [Шангин 1820: 141, 144]. И Барданес, и Паллас писали, что они с неподобающей подозрительностью относятся к своим русским собеседникам [Барданес 2007:114–115; Паллас 1773,1: 566–567]. Левшин считал их просто трусливыми и жадными [Левшин 1832, 3: 80–81]. Такие взгляды, по определению этноцентричные, были в немалой степени следствием того, что наблюдатели из имперской России рассматривали обычные перипетии степной политики и войн через призму представлений оседлого европейца. Положительные оценки (там, где они были), как правило, касались казахских традиций гостеприимства и хороших качеств казахских женщин, добрых и трудолюбивых, страдавших от тирании своих мужей[81]. Не предпринималось никаких особых усилий ни для того, чтобы примирить все эти, иногда противоречивые, сведения (для одного высокопоставленного наблюдателя, С. Б. Броневского, такое противоречие было самой сутью казахского бытия [Броневский 1830: 85–86]), ни для того, чтобы поставить под вопрос само представление, будто группа людей может иметь некий «характер». Несмотря на небольшие противоречия в этих этнографических сведениях, фундаментальное различие между наблюдателем и объектом наблюдения – степняком и сеятелем, оседлым и кочевником, – казалось, подтверждало тот факт, что новые подданные империи обладали широким набором качеств, делавших их трудными в общении и опасными.Эволюционистский взгляд на человеческие общества подразумевал, что казахи с течением времени могут измениться и стать другими. В конце концов, многие из наихудших черт их «патриархального» общества не так уж сильно отличались от законов и обычаев, характерных для ныне высокоразвитых европейских обществ в периоды поздней Античности и Средневековья [Левшин 2005: 123–124]. Все, что требовалось для такого утверждения, – это доказать, что кочевничество представляет собой осознанный выбор и что достаточно крупные части Казахской степи подходят для оседлого земледелия, которое сделало бы возможным прогресс. Именно это были готовы утверждать многие царские наблюдатели. Броневский, например, заявлял, что кочевое скотоводство коренится в стремлении казахов оставаться дикими и свободными: «…[они] не только не имеют оседлости, но, почитая неволею оставаться на одном месте, презирают жизнь постоянную» [Броневский 1830:72] (см. также [Мейендорф 1975:38]). Более того, и прошлое, и настоящее дает многочисленные примеры, подтверждающие возможность земледелия в Казахской степи. Н. П. Рычков, например, обнаружил на реке Кара-Тургай в Оренбургской степи свидетельства того, что люди, населявшие ее до казахов, выращивали там зерно [Рычков 1772: 58]. Другие наблюдатели ликовали, что трудолюбивым казахам как в сибирских, так и в оренбургских степях удавалось получить хорошие урожаи на почвах, которые, казалось, не подавали в этом смысле больших надежд [Рычков 1887: 100–101; Андреев 1998: 77; Спасский 1820:182–183]. Достаточно благоприятная природная среда делала оседлый образ жизни возможным, а по логике того времени это означало, что при надлежащем управлении возможным сделался бы и культурный прогресс[82]
. В целом имелось несколько точек зрения на этот вопрос, и, будучи доведенными до логического конца, эти взгляды могли привести к неоднозначным политическим последствиям.Но если бы можно было доказать, что эти утверждения неверны, остался бы один-единственный вариант: расценивать казахов как вечно мятежных подданных, которых едва ли можно приобщить к цивилизации и обратить которых на пользу Российской империи возможно лишь силой и принуждением. Левшин, занимавший ведущее положение в научном и управленческом дискурсе, четко изложил логику такой точки зрения: «Нельзя предположить, чтобы все киргизы могли из пастухов обратиться в земледельцев, ибо, не говоря уже об отвращении их к сему состоянию, они имеют слишком мало мест, способных к хлебопашеству» [Левшин 1832, 3: 27]. Однако сокрушаться по этому поводу не стоило. Поскольку «самые степи их как будто нарочно созданы для кочевой жизни», империи выгодно, чтобы «они состояние богатых пастухов не меняли на состояние бедных земледельцев» [Там же: 30–31]. Едва ли это сделало бы казахов более цивилизованными, культурными или внутренне послушными, чем они были в то время, но помогло бы управлять ими с помощью привычных методов, а также соответствовало тому, что Левшин рассматривал как природные условия. Когда Левшин писал об этом, еще предполагалось, что сохранение различий предпочтительнее, чем их стирание.