...и науке евгенике, в общем-то о вещах, друг от друга весьма далеких и тем не менее оказавшихся связанными и интересами участников, и их подходами к анализу и изучению научного материала.
Вот подходы-то эти и интересовали меня главным образом. Собственно, они, на мой взгляд, и создавали "лицо науки", меняя его, когда менялись сами. Сейчас подходы менялись явно, и разглядеть это новое лицо очень хотелось. И оно стало проступать буквально с первого выступления. Владимир Колотаев повел речь о том, как проблема истории связана с литературой и каким образом по литературным произведениям можно изучать реальные социокультурные явления. Понятно, что для историка и литературоведа события и люди предстают в разном свете. Зачастую историк не понимает, что делать с избыточным материалом в литературном произведении, а литературовед сетует на то, что у историка выпадают целые пласты якобы за ненужностью литературного, текстуального материала. Хороший пример — работа с текстами Набокова. Помнится, он неизвестно зачем заставлял студентов изучать покрой шляпки госпожи Бовари, в который уж раз показывал, какого цвета рюшечки, бантики. С точки зрения писателя, именно это и относилось к искусству, и было литературой. В то время как факт Бородинского сражения в романе "Война и мир", с точки зрения Набокова, не относится ни к истории, ни к литературе, а имеет сверхпсихическую реальность, авторскую проекцию.
Думается, эта тема актуальна для гуманитарного знания. После Первой мировой войны возникает вопрос: что такое история? Либо это ряд событий, либо это переживания автора, находящего удобную форму и эмоциональную окраску для их передачи, либо это фантазии вождей ("Краткий курс"), либо это рефлексии ученых, которые говорят, что важна была интерпретация, а не сражение при Бородине и т.д.
Тот нарциссизм, в котором находилась европейская культура, связанный якобы с тем, что есть эволюционная лестница и ее венчает высшее создание с двумя руками и с двумя ногами, эта модель была подвергнута сомнению, а вместе с ней — и все истории: история литературы, культуры и многие другие. На этом сломе возникают новые поэтики. Одна из них — по поводу места человека, творящего в контексте жизни на планете, создается Мандельштамом. В своих построениях он опирается, с одной стороны, на Дарвина и Ламарка и всех тех, кто пытался систематизировать живые существа. И вот в стихотворении "Ламарк" возникает образ лестницы. Он связан еще с одним именем — Платоном: лестница Платона, ведущая к познанию, к чистой идее. Сюда же встраиваются библейские, ветхозаветные лестницы, ведущие в небо. В стихотворении представлено понимание Мандельштамом процесса творчества, движения вверх к познанию.
В 30-м году Мандельштам познакомился с молодым биологом Борисом Кузиным, эта дружба вызвала у Мандельштама большой интерес к биологии, тогда он и начал читать литературу по биологии — Лапласа, Дюпона, Кювье, Ламарка, Дарвина. Стихотворение "Ламарк" написано в ряду его штудий.
Но в стихотворную форму он облекал не биологию, а скорее уж философию. Дно — это всегда плохо, а глубина — всегда хорошо. Лестница, о которой идет речь, устремлена в глубину, у нее нет дна. Лестница подвижна, куда она движется?
На самом деле Мандельштам пытался разобраться и в ламаркизме, и дарвинизме. Но как поэт и философ воспринимал их как культуры. И тексты их оценивал как привлекательные или нет вне зависимости от научного содержания.
Разговор о стихотворении "Ламарк" превратился в дискуссию, не всегда понятную: спорили специалисты, владея особыми "своими" знаниями и навыками.
Перерыв прервал мои всматривания в новые черты и выражения лица науки, которое то вдруг отчетливо проступало в удачном повороте мысли, точно найденном сравнении, то исчезало в многословии или надуманности. Но результат ведь зависит часто от того, чего ты сам ждешь и к чему готов. Каков вопрос — таков ответ. И, видно, я не умела задать вопроса, когда что-то не понимала, и "дефект" был в моем неуменье, а не в их великолепном свободном полете мысли и воображении. Стоп. Может, это и есть новое лицо?