Так разлагался Андратти. Время анархии вышло. Настала пора вправлять веку суставы, а те, что сгнили, отсекать и прижигать. Андратти не желал быть культей. Распределители стали первой волной, цепью, которой новые цари, выродки и нувориши крупных городов душили очаги свободы, ракетные бункеры и общины фанатиков. Отсюда нужно было линять. Андратти ждала зачистка, с бомбардировками и геноцидом, или анестезия, тихая-мирная операция, когда горожане, встречая новых хозяев, сами вздергивают смутьянов и смиренно ложатся в позу молящего: мордой в песок, широко раскинутые руки смотрят пустыми ладонями вверх. Дыши через раз и услышишь, как входишь в новую эру благоденствия.
Горлум лучше всех вскрывал замки и втыкал заточку в яремную вену, при этом был джанки и псих, очкарик безупречно водил технику и пудрил мозги, третий, тот, что за решеткой лежал ко мне спиной, обладал железными нервами и не питал иллюзий. Краткосрочные попутчики, они пообещали раздеть город и не кидать друг друга. Они знали, на что идут. Каждый из троих нарисовал точку, в которой старые договоренности идут на ветер. Они отогнали два трейлера, под крышу забитых мормонским барахлом, и вернулись за третьим, когда их накрыли.
Я видел все это из кожи горлума. Картинка пьяно качалась в такт его шагам, смерть выжимала из коченеющего мозга какие-то обмылки истории. Я понял, что горлума взяли случайно, но он был в камере и мог рассказать, что же там произошло.
Свет закипал в моем ухе, неприятно напоминая смолу, которую туда заталкивал Птеродактиль.
«Что вы с ним сделали?»
«Хе-хе-хе, мальчишечка, неужели ты думаешь, что мы сотворили что-то дурное с твоим отцом? Набили его грязью? Как я – твой рот? Хе-хе-хе».
Я просыпался изувеченный и слабый. Стыд боролся во мне с ненавистью, и некуда было их девать, не придумали еще унитаза для совести.
19. Проклятая дочь
Через шесть месяцев родилась Ит.
Роды были короткими и ужасными: отошли воды, черная нефтяная слизь, а потом из мамы показалась головка, разинув огромную, на половину лица пасть – так мне показалось – и оно начало кричать. Оно не могло выйти, зацепилось, застряло. Эни зажала рот обеими руками и выскочила из дома. Мама лежала, безучастная ко всему, лишь живот ходил волнами. А отец… он начал ржать. Захлебывался и хрюкал, крутил руками в воздухе, ухал и хлопал себя по коленям, но никак не желал помочь своему ребенку. Не знаю, как я почуял, увидел, но смерть тронула мать за ноги, вцепилась в пятки и потащила за них в ад, я увидел, как чернеют, покрываются трещинами ее ноги, ребенок надрывался, будто в горле его вибрировал свисток, а отец перевернулся, как пес, на брюхо, подполз и смотрел, изучал, заливаясь жутким своим смехом.
Я оттолкнул отца и вырвал дитя из чрева своей матери. Пуповины не было. Черная жижа мгновенно засыхала на воздухе и хрустела, облетала с младенца хлопьями. Он успокоился, огромные его светлые глаза безотрывно следили за нашим отцом. Тот перевернулся на спину и шарил руками в воздухе, бесполезный, как слепец.
Мать больше не поднялась.
Она ходила, готовила, прибирала трейлер, закрывала дверь в спальню, мы знали, что отец не оставляет ее без внимания ни на одну ночь, но внутри себя мама прикрутила фитиль, занавесила глаза с той стороны, ушла, выключив свет. И это было страшнее всего. Потому что, садясь с ней за один стол, я видел конечную станцию своего маршрута. Так выглядела капитуляция.
А я замер меж двух путей: в конце одного сидела моя мать. Жертва. На другой стороне меня ждал Птеродактиль.
Гнилой – так я звал теперь отца. Огрызок, Дерьмо, Ломоть. Часами перебирал ему подходящие клички: Перхоть, Саранча, Хавальник. Слишком живые то были имена, слишком характерные, мой же батя из несгибаемого, как рельса, человека, весь вышел на слизь. Гнилой.
От скуки и нежелания делить одну крышу мы шарились по брошенным домам, потрошили шкафы и чемоданы, брошенные при поспешном бегстве. Семь раз всходило ядерное солнце над Костяной равниной, кому-то удалось уйти, кто-то остался тенями на белых стенах.
Среди чужих вещей Гнилой нашел альбом с фотографиями.
С того вечера он придумал тыкать в нас с Эни пожелтевшей карточкой, все шипел: «Вот! Вот какие у меня должны были быть дети! Красавцы! Тонкий нос, густая бровь! А глаза?! А подбородок?! Уууууу!» Из зеркала на него глядели абсолютные подобия: я – покрупнее, волосы цвета масла вместо серой пакли, минус морщины и одышка, сестра – его тонкая копия, тем более похожа на отца, что гримасничала один в один.
Я не поленился и нашел альбом, откуда он выдрал карточку. Другие его не заинтересовали, почти на всех была нормальная живая семья. И отец у них был живой. Не то что мой.
Мама все знала. Трусливая, уклончивая, она притворялась, что занята стиркой или ей срочно нужно пришить пуговицы мне на рубашку. Однажды я застал ее откусывающей эти самые пуговицы. Так торопилась, что не успела взять ножницы. Замерла, как кролик в свете фар, и не шелохнулась.