Три года я делал вид, что у меня нет отца, хотя тот занимал все больше и больше места, распухал, как черная грозовая туча, в нем утонула мать, где-то слева и под кроватью пряталась Эни, но мы не в состоянии были противиться тому давлению, Року, который он являл собой для нашей семьи. Если есть родовые проклятия, то он стал именно им.
Все боялись Ит. Невооруженным глазом было видно, чья это дочь. Боялись и поэтому не желали брать ее на руки, кормить, подтирать зад. Я уходил с ней к индейцам. Монстрам среди уродов живется не так уж скверно. А мы с Ит были и тем, и другим.
Мы с ней жевали хлебный мякиш и лепили из него золотые пули. Ит катала их пальцем по столу, сделанному из древнего серфа.
– Почему у вас нет имен? – Для своих трех лет Ит отлично разговаривала. Если бы за разговорами можно было спрятать все остальное.
– Мое имя проклято, – отвечал слепой индеец, который принес нам полбулки хлеба. На чем они его месили, из чего пекли – загадка. Другого хлеба мы не видали.
– Ты убил священного оленя?
– Я проиграл войну за душу своего народа.
– Она тебя не простила?
– Если бы она была жива…
– Просто сшейте новую. – Ит показала мне получившиеся пули. Идеально круглые желтые шарики. Я кивнул, принимая работу. – Попросите моего брата. Он лучше всех шьет.
«Машинки», – сглотнул я, представив, как приношу им дырявые души индейцев, и те безропотно принимаются за работу, трудолюбивые, как пчелы.
– Спой мне песню.
– Какую песню я могу спеть для черной лягушки? Грозовую? Дорожную? Песню белого типи?
Ит захихикала. В который раз я поразился спокойствию индейцев. Назвать этот обрубок так мягко. Ит стучала по столу крохотными кулачками. Разевала беззубую рыбью пасть.
– Ту самую песню. Про золотую пулю.
– Я не знаю такой песни.
Индейцы учили ее песням без слов, заунывные, жестокие, костяные песни, они выли их в дни черной луны. Но эту для нее пел только я. И никогда за пределами дома. Это была мамина песня.