— Откуда я знаю… Дай мне подумать… Ну и что же мне делать те четырнадцать или пятнадцать часов, которые ты решила мне, так сказать, подарить?
— Спи. Или читай. Или пей. Или выйди из дома, прогуляйся. Сходи к женщине. За эти пятнадцать часов должно случиться еще множество событий! Ну вот, скажем, одно из них: взойдет солнце.
— Не может быть.
— Уверяю тебя. Ах, Пьеро, не разочаровывай меня, не устраивай сцен, прошу тебя, будь мужчиной.
— Не волнуйся… Я совершенно спокоен… Я в состоянии быть спокойным. Или нет, я не желаю быть спокойным! И не жди, что я буду тебя благодарить и уверять в своей дружбе.
— Деспи, адвокат, подумай, что ты говоришь!
— Не хочу я ни о чем думать! Я отказываюсь, да-да, я отказываюсь от твоей унизительной опеки! Нет на свете человека более свободного и более умудренного, чем тот, которому предстоит умереть. Понятно? Я не желаю ничьей помощи, ничьего покровительства. Я один во всем мире, и я — это только я сам. Я не разрешаю вам — слышите! — говорить мне «ты». Убирайтесь вон! Или нет, послушайте, послушайте меня внимательно еще минутку. Карты на стол, вы мне чужой человек, и вы мой враг, я не признаю, что вы родились и выросли вместе со мною. Мне одинаково ненавистны и ваше вероломство, и ваша доброта. Вы просто ничтожная приживалка, и сейчас я преподам вам урок. Я уже сказал и еще раз повторяю, что вы ошиблись и вам не следовало мне докучать. Мне плевать на ваши пятнадцать часов… вы что, милостыню мне подаете? Я сам своя смерть, я и только я! Сосчитайте до пятнадцати, так я решил — не пятнадцать часов, а пятнадцать секунд, — и вы услышите выстрел. Вы слышите меня?
При звуке выстрела, который громом отдался в микрофоне, особа, беседовавшая с адвокатом Пьеро Деспи, положила трубку, вытерла влажный лоб и сказала тому, кто был рядом:
— Мне уже казалось, что ничего не выйдет. Вот ты тут пишешь: «Пьеро Деспи покончит с собой в пятницу, двенадцатого июня, в час ночи» и думаешь, это так легко сделать? Они ведь и слышать ни о чем не хотят, надо уметь их взять, это, если хочешь знать, почти как любовное приключение.
Словарь
«Эпоху Филиппа Красивого и Бонифация Восьмого характеризуют алчность, жестокость, власть суеверий. Король боялся, что колдовство и черная магия будут обращены также и против него. После избиения тамплиеров Филипп…»
Проходя через парк, учитель Малури почувствовал вдруг такую усталость и слабость после уроков, которые он давал всю первую половину дня, что против обыкновения решил отдохнуть на стоявшей особняком садовой скамейке. Небо над парком было, в общем, довольно ясным, но низким, словно бы зависшим в воздухе. Малури закрыл глаза и представил себе, что на нем шляпа из облаков. А ведь ему было пятьдесят лет, и он преподавал в одной из миланских гимназий! Малури был одинок и застенчив. Он сам готовил себе еду в своей квартирке на проспекте Тичинезе; частенько ему случалось недосолить суп, но за столом он забывал это заметить. По воскресеньям он посещал банное заведение Кобианки и не выходил из номера, покуда служитель, решив, что он умер, не начинал трясти дверь. Малури просто нравилось подолгу лежать в теплой ванне, думая о слове «амфибия». Он был гибеллином[38]
и в глубине души сочувствовал Филиппу Красивому; рассказывая об этом монархе, Малури говорил: «Он узурпировал чужую собственность, убивал, был фальшивомонетчиком», — таким тоном, словно хотел сказать: «Большой он был ветреник!»У Малури были седые волосы, в которые редко отваживался забрести гребень, и за смешную манеру ходить — как-то бочком, словно лавируя — ученики прозвали его Каравелла. Он сам невольно поддерживал эту гипотезу тем, что позволял своим огромным носовым платкам сомнительной свежести далеко высовываться из нагрудного кармана.
Куда, о учитель, влечет тебя крохотный парус, под которым бьется твое старое сердце? Если бы ветер действительно подул в твой огромный платок так, чтобы тебя сорвало со скамейки и выбросило не только из гимназии, но и вообще за пределы нашего унылого трудолюбивого Милана, к каким волшебным берегам вынесла бы тебя эта овладевшая тобой сейчас внезапная усталость?
Но — к делу: когда учитель проснулся, рядом с ним на скамейке, скорчившись, сидел сам дьявол.
Он был точно таким, каким должен быть дьявол; его старинная, многовековая бледность, восходившая к эпохе куда более давней, чем эпоха Филиппа Красивого, достаточно освещала всю сцену.
— Я ведь тоже против гвельфов,[39]
— сказал он учителю, словно бы объясняя Малури брошенный на него дружелюбный взгляд.