Есть кислые евреи, рождённые в дождливый день в дорогом петербургском роддоме. Томные изнеженные матери зачинают их от скуки и бесконечных мигреней. Хорошие врачи вынимают их из вялых, как магазинные розы, утроб, и несут в Тенишевское училище или сразу за границу. Такие евреи слышат только дождь и считают только деньги. Они носят дорогие костюмы и не знают мамелошен. Они курят сигары ценой в дредноут и употребляют кокаин, чтобы взбодриться перед визитом в карточный клуб или к любовнице. Кислые евреи не сойдут к нашей нужде. У них бесполезно просить, у этих кислых евреев.
Есть горькие евреи. Они рождены в домишках за чертой оседлости — в Бродах, в Ляховичах, в польских местечках. Бедность исказила их черты, бедность съела их лица. Позднее богатство не лечит, нет — эти раны не лечит оно. Даже обладая большим золотом, они вздрагивают со звона медяка. Они носят воротнички и манжеты из целлулоида и попрекают детей куском хлеба. Горькие евреи вам не дадут и грошика. Они зажмут его — и вы же ещё будете перед ними виноваты. От них надо бежать, от этих горьких евреев.
А вот в Одессе! О, сладкие евреи Одессы! Они огромны, как самый большой арбуз на свете. Они все как один жовиальны и умеют жизнью жуировать. Сладко жуируют жизнью эти евреи! Вечно они пахнут потом, брынзой, лавандою и контрабандными презервативами. У них всегда есть в кармане пара слов, и те слова — из чистого блеска. К ним легко приходят деньги и ещё легче уходят они. Когда сладкий еврей выдаёт дочь, гуляет вся улица. Когда сладкий еврей делает свадьбу сына, гуляют все улицы. Когда сладкий еврей умирает, небу становится жарко от слёз. Сладкие евреи любят сладкие песни, они тянутся к культуре. Они возьмут нас, сладкие евреи, они полюбят нас, сладкие евреи. Они положат перед нами свою говядину, свою брынзу и своих дочерей. В Одессу, в Одессу, к сладким евреями Одессы!
Вот о чём пел, вот о чём шептал мне Цинципер: — мой мучитель, язва, моё искушение.
— Муля, — заговорил я в последнем приступе рассудка. — Муля, разве ты знаешь евреев? Твой отец, Муля, кто он? Разве еврей он, Муля? Он родился в библиотеке и умрёт в библиотеке. Твоя мать, Муля, кто она? Она родилась во Франции и друзья её — католики. Когда тебе стало тринадцать лет, у тебя был ремень на руке? Ты когда-нибудь ел рыбу фиш? Ты читал молитву на лашон кодеш? У меня только отец такой, но я знаю евреев. Ты рассказываешь мне сказки, Муля!
Я говорил это всё, а Муля укладывал чемоданы. У него их было два, у меня был один, с железными уголками. Я проклеил его худую крышку страничками последнего своего фельетона. В чемодане лежало бельё, стеариновая свечка и начало романа об Александре Втором.
+ + +
Вагон был выкрашен синим, но по сути был зелёным. У солдата напротив имелась скатка через плечо и походный сидор, из которого он достал кашу. Холодную комковатую кашу дал он мне, и я ел со слезами. Какой-то спекулянт в фуражке, под которой было лицо растлителя и вора, достал самогон. Сухой закон ещё существовал, но уже не действовал.
Он был сделан из мазута, не иначе, этот самогон. Каша кончилась, и мы пили его, закусывая собственной глупостью.
Потом мы проснулись. Не было солдата, не было спекулянта в фуражке, не было мулиных чемоданов. Мой лежал на полу, открытый и пустой. Кроме того, кто-то побывал в наших карманах и унёс из них всё, вплоть до шелухи от семечек.
Я сел, задумчив собою. Мне было непонятно, пойдёт ли вору впрок начало романа об Александре Втором. Сердце скорбело, но не умирало, нет.
Муля же хихикал, как сумасшедший. У него были деньги, у этого Мули. Николаевки были у него, и даже настоящее серебро. Они были зашиты в подкладке рукавов, в неудобных местах, куда не добрались пальцы солдата и спекулянта. Мы смогли купить на станции пирожки с картошкой. И самогон, который не пах мазутом. Я добыл этот самогон на станции, я это сделал.
Мы ели и пили, а я пытал Мулю Цинципера, откуда у него деньги. Я это знал, и он знал, что я это знаю. Но мне было важно, чтобы он сказал.
— Ты молодой негодяй, Цинципер! — кричал я. — Ты продал гравюры!
— Да, — отвечал Цинципер с гордостью висельника. — Я продал гравюры. Теперь мой отец проклянул меня, и пусть проклянул.
— Ты не знаешь русского языка, Муля, — говорил я ему. — Такого слова нет — "проклянул". Русские говорят "проклял".
— Что ты знаешь о русских? — визжал Цинципер. — Что может понимать о русских какой-то там Джонсон? Это просто смешно, Жорж!
— Меня зовут Георгий, моя мать — русская дворянка, а ещё я набью тебе морду, твою жидовскую морду, — сказал я Цинциперу. И мы выпили ещё.
+ + +
В городе было ветрено. Муле захотелось сладкого.
Мне тоже захотелось сладкого. В большой кондитерской нам предложили крохотные пирожные по цене золота. Мы отказались покупать такие пирожные. Продавщицы показывали на нас ногтями и хохотали так, как только умеют продавщицы. Мы выскочили оттуда, румяные со стыда.
Потом нам попалась небольшая лавочка, пахнущая мукой. Огромная женщина держала её, огромная женщина с горбом вместо носа и глазами цвета июньской ночи.