Хемницер рассказывал спутнику о генерале-фельдмаршале Румянцеве, как хотел тот поднести к стопам императрицы знамя хана Гирея, но солдаты разорвали его на «памятные» куски. Как Румянцев удивлялся турецким обычаям: вместо того чтобы проникать в замысел неприятеля, турки гадали на счастливые и несчастные дни, которые определяли астрологи, и верили, что в определенные дни русские пушки стреляют в цель сами собой. От Державина Хемницер услышал и такой рассказ о Румянцеве: зайдя в шатер одного майора, застал его в халате и колпаке, но не стал отчитывать, а повел сперва к лагерю, беседуя о пустяках, а потом в свой шатер к генералам, одетым по всей форме, и угощал там чаем – это в халате-то! «Тихий старичок» Румянцев преподнес урок офицеру…
Путешественники ехали долго, чуть не месяц, беседуя об истории мест, мимо которых несли их кони, или молчали, любуясь красотой окружающих лесов и прозрачных далей.
Хемницер был растроган тем, что Мишель вызвался сопровождать его, и не мог побороть грусть от разлуки с петербургскими друзьями, с Машенькой. Вместе с тем, как человек образованный, к тому же моралист своего века, он считал непременнейшим долгом просвещать в пути молодого человека и говорил с ним по-французски.
Временами обращался к европейским странам – Голландии, Франции, Германии, и – как не прочитать любимые вирши Державина, Львова, свои собственные? И – о-о! – как громогласно тогда звучал его голос! – благо никто, кроме птиц пролетающих да ямщика, его не слышал:
Иван Иванович читал Лафонтена по-французски, Геллерта по-немецки, чтил Сумарокова, однако сам никому не подражал. Писал лишь о том, чего просила душа. В басне «Орел и пчела» похвалил пчелу, собирающую нектар, – как молча трудится она, не жаждет шума. От имени пчелы в стихах мог сказать о себе то, чего никогда не выразит вслух:
Да, скромный пиит был подобен трудолюбивой пчеле.
Хемницер, конечно, не был бы сам собой, если бы не увлекал спутника разговорами об искусстве, о живописи. Как не обратиться в долгой дороге к великим именам Леонардо, Рафаэля, как не выказать гордости за то, что познакомился в Париже с Грёзом, с его ученицей Элизабет Виже-Лебрен. Картине Грёза «Два семейства», можно сказать, даже посвятил стихотворение:
Строки таили мечту старого холостяка о счастливой семье. Идеал умеренности, терпения, добродетели, идеал красоты – это необходимо художнику, и он убеждал Мишеля:
– Нужней всего, чтобы прежде, нежели писать о чем-нибудь начнешь, расположение должно быть сделано хорошее. Расположение в сочинении подобно первому начертанию живописной картины: если первое начертание лица дурно, то сколько бы живописец после хороших черт ни положил, лицо все будет не то… А еще полезно для обдумывания самого себя вести дневник, зарисовывать, записывать…
Длинная дорога, восходы и закаты, медленные беседы со спутниками – все это так расположило Михаила, вообще-то скрытного, немногословного, что он признался в романе с квартирной хозяйкой…
Несмотря на непрактичность и рассеянность, Хемницер проявил живую заинтересованность:
– Правда сие?.. Помню на портрете лицо ее – такая плутовка! Да и душенька ее пуста – ох, не доверяйся, Миша; небось удержать тебя хочет, привязать к себе. Больно уж она многоопытна.
Доверчивость мужчин и изворотливость женщин – новый повод для нравственных рассуждений поэта. Доверчивость – добродетель или глупость? Лучше никому не верить или, обманываясь, все же доверять?