Матрена зимняя (9 (22) ноября) сразу опалила Яик морозами. Через два дня сердитый Федор забросал землю снегом. Вроде бы наступила зима. Но люди знают приметы. Федор буранится токмо предвестьем слякоти.
— Ждите Гурия (15 (28) ноября) на пегой кобыле! — пророчила знахарка.
И точно: грязь и снег легли пего и неприятно. Домовитые казаки пироги пекут, радуются. У них и дрова есть в сенных чуланах. Базы рублены из добротных кедров и лиственниц. Колодцы для скота во дворах выкопаны. Сено духмянистое высится скирдами рядом. Овцы блеют. Гуси просятся на огонь. В ледниках лежат бочки с икрой и севрюжатиной копченой с весны! А у Гришки Злыдня сопливцы тараканов едят. Емельян Рябой собаку задрал... Вошка Белоносов крысами питается. Второй год уже парнишка жрет мышей, крыс и собирает куски хлеба на помоях. А почему так? Емельян Рябой — приболел, не мог пойти в морской набег. А хлеба не сеет, корова сдохла. Гришка Злыдень — лентяй и вор. А в хате двенадцать детей.
— Для чего детей стряпаешь? Ты ж и себя прокормить не могешь! Козел! — рычит на него всегда Меркульев.
А некоторые работящие, но бедные казаки сгибли в морском набеге. Осталась нищая гниль. В шинке они собирают опивки из кружек. На мясобойне им бросают брюшину и моталыжки. С такими и Мокридушка не могет быть рядом, бо позорно, срамно!
Она зарабатывает хлеб трудом. Лентяи не могут выйти в степь и заарканить на еду коня. Правда, лошадь из табуна возьмет далеко не каждый казак. Много раз ходили и замерзали в степи голутвенные охотники. Слабые погибают. Девки, бабы немощные тоже быстро уходят в могилы. Мокридушка не упала! А ведь ее выкинули из дому в пятнадцать лет. Хевронья застала дочку с Васькой Гулевым в бане. Завопила мать, прибежал отец, соседи. Тихон огрел блудника-совратителя дрыном по спине. А дщери даже одеться не позволил, полосовал вожжами. И матушка шабалой железной колотила, пока не обломилась ручка. Избили они доченьку до полусмерти и выбросили за ворота. Хорошо, что приняла страдалицу тетка. Но у больной и одинокой тетки в пустых ларях — мыши, за столом — голодно и молчаливо по-тяжкому. Вот и приходится обихаживать избы у Егория-пушкаря, Хорунжего, Охрима и других бобылей. Приятственнее всех бывать у Хорунжего, хотя он мало платит. Раньше у него убирала Грунька — задарма. Но теперича он не пущает к себе девку.
— А меня сразу в постелю принял! Значится, я получше и пособлазнительнее Груньки! Велика, должно быть, моейная неотразительность. И Егорий-пушкарь соблазнился, когдась я подол задрала повыше нарошнучи! — улыбалась блаженно Мокридушка, закрывая глаза, подставляя угреватое и сальное лицо печному жару.
— Ты еще не ушла? — выглянул сверху из-за печной трубы Охрим.
Он там лежал на печке, письмо какое-то сочинял, мурлыкал. Ожил старик, а вот спать не приглашает... Какой острогой его зацепить?
— Не ушла, охлынуть надобно. А на дворе снег и слякоть. Хороший хозяин собаку не выгонит в такую погоду.
— У меня ж места нет, Мокриша. Полати забиты старьем.
— Я бы с тобой на печку легла.
— Печка тебя не выдюжит, развалится.
— Можнучи на пол бросить тулуп.
— Иди домой, Мокриша.
— Ладно, вытащу варево и пойду.
— Спасибо! Спасибо!
— Из спасибо шушун не сошьешь.
— Я тебе мало заплатил?
— Не богато.
— Сколько еще надобно?
— Два золотых.
— Возьми сама из кованого сундука.
— Я честная, больше правды не изыму.
— Что нового в станице, Мокриша?
— Церкву поставили, она пела колоколом дивно...
— Слыхал.
— На исповеди я призналась отцу Лаврентию, что блудничала с Васькой Гулевым, с Егорием-пушкарем и с Хорунжим.
— Ну и дура! Бога-то нет!
— А у меня на душе легче. И отец Лаврентий пригласил меня убирать избу...
— А селитроварню новую Устин Усатый поставил?
— Задымил трубой. Но на стене кто-то кажную ночь пишет углем: «Меркульев, отдай миру утайную казну!». Атаман свирепеет, а не могет поймать писца. А что, Охрим, есть такая утайная казна?
— Нет, Мокриша.
— А говорят, есть: двенадцать бочек золотых, двадцать серебра и кувшин золотой с адамантами, смарагдами...
— Это бабушкины сказки.
— Бают, что вы увезли казну на лодках и закопали где-то под Магнит-горой.
— Кто бает?
— Зоида Грибова...
— Она ж в бегах...
— Ни! Зойку поймали — в подполе у сорокинской тетки.
— Казнили?
— Ни! Помиловали. Отец Лаврентий за нее просил.
— Будет жить проклятой. К ней же никто не подойдет в станице.
— Ошибаешься, Охрим. Сидят у нее ночами напролет Гунайка Сударев, Иудушка Мирончиков, Вошка Белоносов и Митяй Обжора...
— Це не казаки!
— Ты пошто, Охрим, не привечаешь Зоиду? Она ить твою веру проповедует: мол, все должно быть общим у казаков — и земля, и табуны, и жены, и куры...
— Я не хочу говорить с тобой об этом, Мокриша. Иди домой. А бочки какие-то и кувшин золотой я сам видел в подполе у Меркульева. Но то личный атаманов схорон, а не войсковая казна. Ты токмо не говори никому, Мокриша. Лихих людишек много.
— Буду молчать, как могила!
Мокрида сунула ноги в сапоги, надернула шушун, заторопилась.
— Прощевай, Охримушка!