— Должно быть, умру я великим должником. Сколько добра мне сотворил в жизни атаман! В морской набег отпустил — сделал богатейным. Сейчас опрокинул мои сани над самой щедрой ятовой. Я бы ведь мимо проскочил. И как поступил хитро: за мгновение до остановки Телегина! Добра и богатства он мне желает. Может, решил Олеську за меня отдать? Энто плохо. Она уж мне разонравилась. Верка Собакина получше вроде. Василиса Душегубова вчерась мне загадочно улыбнулась. Нет, на Олеське не буду жениться. Но отец ее — мой ангел-хранитель. Сдох бы ведь я энтой зимой с голоду. А Игнат Иванович все видел, потому отпустил за зипунами с Нечаем. Но чем же мне отблагодарить самого доброго на земле человека — Меркульева?
Подошел Ермошка к великому благодетелю, поклонился:
— Дарю, Игнат Ваныч, за доброту шапку свою соболью, болярскую. Она мне ни к чему. В бараньей мне сподручнее!
— Спасибо, Ермолай. Шапка мне нравится. Не кривлю душой — смотрел на нее с завистью. Утешил ты меня, обрадовал.
— Да ить я должник вечный. И винюсь, ежли я где-то не так.
— Сочтемся! — потеплел искренне Меркульев.
Из восемнадцати осетров отдать пришлось два Телегину, два Меркульеву. По одному Балде, Усатому и Бугаю — за помощь. Трех — в казну войсковую. А восемь в ледник свой — не так уж мало для одного дня. Семь-шесть дней длится каждое багренье: и предрождественское, и крещенское. И забросали казаки Яик осетрами. Завалили рыбой сараи, стали кормить свиней белужатиной. И на продажу купцу Гурьеву оставили семьсот возов. И в атаманский кус Телегину выделили токмо с первого багренья сто сорок самых крупных рыбин.
Цветь двадцать восьмая
— Ты чаво энто надумала, Грунька? Пошто узел вяжешь на ночь глядя? Куды засобиралась?
— Ухожу я, маманя.
— Кому ты потребна, дуреха?
— Потребна. Мы, Коровины, всем надобны.
— Да ить ты ребенок.
— Мне пятнадцать стукнуло.
— Да ты не ребрышками, а умом дитя.
— Ум не сарафан, не для показа и наряда.
— Кто ж тебя примет, Груня?
— Хорунжий.
— Ты обезумела, дочка?
— Я здрава, маманя.
— Да он же старик! Седой!
— Для тебя — седой, а для меня — молодой.
— И не по-божески энто, доченька.
— Почему же не по-божески? Мы обвенчались.
— Не слыхала про венчанье.
— А я токмо что из церкви. Мой Хорунжий привел туда меня благородно. Правда, звонарь Сударь не пущал нас в храм. И толкнул он меня, грубо обругал, обозвал коровой рыжей. А Хорунжий разгневался и отрубил ему голову...
— Насовсем отрубил?
— Навсегда! Махнул саблей — и покатилась в снег голова звонаря.
— А отец Лаврентий видал?
— Как же! При нем башка поганца упала в сугроб.
— А он?
— И он упал. Не может же человек стоять долго без головы.
— Я про святого отца спрашиваю.
— Поп с перепугу убежал в храм. И мы, маманя, следом вошли благопристойно. Хорунжий наставил пистоль на святого отца. И рявкнул: венчай, мол, суслик, а то пристрелю! У отца Лаврентия руки тряслись, заикался он, но справил венчанье честь по чести.
— И свидетели были?
— Были: Дуняша Меркульева, Бориска и Ермошка. Устин Усатый и Кузьма присутствовали. Они там с Ермошкой какие-то крылья ладят. Должно быть, Ермошка собирается лететь в рай. Такие слухи. А крылья я сама видела. Белые, преогромные! Потому в церкови их и ладят, что ни в одной избе они не поместятся! Отец Лаврентий разрешает в храме работать по ночам. Дивные крылья!
— Крылья для меня не любопытны, доченька. Пущай Ермошка летит хучь в рай, хучь к черту на кулички. Меня беспокоит твоя судьба.
— Моя судьба не порожняя.
— Не бывает счастья без материнского благословения.
— А мы тебе завтра в ноги упадем, ты и благословишь нас.
— Был бы отец жив, он бы тебе показал, Грунька!
— Отец говорил, что ты к нему в четырнадцать лет пришла.
— У нас была любовь согласная.
— И у нас не тюря, маманя.
— Одумайся, Грунька! У Хорунжего в избе на стенах человеческие черепы! И пьет Хорунжий!
— А я выкину те черепа. А шинков на Яике скоро не будет. Недоволен народ шинками.
— У Хорунжего все богатство — шелом, кольчуга да сабля!
— Добра наживем, маманя. Кузнец Кузьма уже одарил меня коровой. Она у них плохо обихаживается после смерти Лукерьи. А я люблю возиться с коровушкой.
— Хорунжий противен, доченька! Он с Мокридкой блудодействовал.
— Мокриша теперича близко не подойдет к Хорунжему. Я ее отходила коромыслом у колодца. Все зубы ей выбила!
— У тебя от Хорунжего никогда не зародится дитятя, Грунька!
— Ой, маманя! Приложи-ка ухо вот сюды, к животу моеному... Ась? Слыхала? Там у меня уже бьется под сердцем Хорунжонок!
Цветь двадцать девятая
Ермошка изладил крылья сразу после возвращения с Магнит-горы, Неразъемные, посередке кольцо для тулова. Дуня, Бориска и Глашка наблюдали тогда, как он прыгал с крыши своей хаты. Красивого взлета не получилось. И вообще не можно было назвать полетом происходящее. Ермошка скользнул кособоко через двор, перевернулся и врезался головой в навозную кучу. Удар был таким сильным, что у него потемнело в глазах. И не помнил он, как его вытащили из навоза Бориска с Дуняшей. Недели четыре после этого у него кособочилась голова. В поход с Нечаем он уходил с кривой шеей.