Сколько Джон себя помнит, он всегда был… эмоциональным. Даже если люди так не говорили – или, наоборот, говорили, – он-то всегда знал, что на самом деле у него в голове и на сердце. Он всегда был тем мальчиком, которому легко дается заплакать, закричать или ударить. И его боль всегда была тягучей, продолжительной и мучительной, преследуя его даже измотанным после тренировки, истощенным спорами с отказывающимися признать очевидное коллегами, обессиленным холодным голодом во время долгого перехода, перед сном и после пробуждения.
Это изменилось после смерти Куорена.
Ты убил его!
После смерти Игритт.
Кто-то говорит, что, теряя многих и многое, ты становится тверже, твои чувства притупляются, и сердце все меньше отзывается на то, что раньше причиняло тебе боль. Как тело становится более выносливым, получая удары, а мозг работает точнее, когда ты анализируешь совершенные ошибки.
Но со временем Джон понял, что эта история не про него. Он понял, что его боль ни единого раза не становилась меньше. Просто на то, чтобы прожить ее в полную силу, у него так часто не было… ресурсов изможденного организма, или времени, или и того, и другого. Но это всегда было где-то внутри. Каждая нечаянная потеря, каждая детская обида, каждый скрываемый страх, каждый приступ вины. Он начал понимать это, когда схватил Аллисера Торне за горло, и когда ударил Эммета, и когда ему начали сниться те сны. И теперь, когда шея Рикона хрустнула, когда его позвонки сместились за тысячи шагов у Джона за спиной – и совсем рядом, – и когда он поднялся, отлично понимая, что происходит, а потом почувствовал ожоговую боль в ноге от скользнувшей по коже очереди и ничего с этим не сделал, и когда он смотрел, как Рамси ломает замок, и когда он сейчас послушно следует за ним по гостиничному коридору, он чувствует… как будто покрытый снегом лед на заливе трескается с глубоким, низким хрустом, и его серые глыбы дыбятся из-под воды разверзшейся челюстью Нагги, и все Студеное море поднимается далеко за ним, поднимает и выворачивает находящей волной эти огромные глыбы – и следующие за ней черно-серые валы, скрывающие в себе бездну, кипят с глухим клокотом, оставаясь нестерпимо ледяными, и вырастают куда выше маленькой гостиницы и тонкого окна, за которым стоит крохотный – как приставшая к пальцу крошка от марципановой конфеты – Джон Сноу. И он не знает, что с этим делать, но и не думает, что будет делать что-то – потому что когда волна поднимается так высоко, что он уже не может увидеть холодную пену на ее вершине, он ничего не чувствует по этому поводу.
И ему это нравится.
Ему нравится ничего не чувствовать по поводу смерти Куорена, Игритт, Ширен, Ивы или Рикона, даже если боль – страх и вина – завтра же накроет его с головой, выжжет легкие и выломает ребра. Завтра. А сегодня он чувствует себя холодно, спокойно и… правильно.
– Я думаю, – начинает он, и его голос кажется ему очень громким, – что пока еще не могу полноценно осознать то, что произошло, – Рамси слегка поворачивает лицо к нему; его взгляд внимателен, но Джон чувствует, что Рамси не хотел бы сейчас никаких разговоров.
– Да, это нормально. Я рад, что ты это понимаешь, – но его голос ласковый и спокойный, как будто он не хочет заткнуть Джона своим напряженным кулаком, сжатым на крюке Морса Амбера.
– Но это не только из-за шока, – шаг за шагом подошвы сапог Джона касаются пола, и коридор почему-то кажется ему куда длиннее, чем на пути в номер. Он ловит себя на том, что его прилично тошнит – начало тошнить сразу после того, как – кр-рак, – хрустнули позвонки, и масляный привкус грибного супа мигом обволок рот. – Я не видел Рикона очень давно. И, мне кажется, так же давно я начал думать о чем-то таком применительно к нему. О том, что он мог умереть. О том, что он умер. И теперь… я не уверен, что успел по-настоящему понять… что все это время он на самом деле был жив. И не уверен, что понимаю… что он мертв опять. То есть… как будто он и был мертв. А я просто хорошо так накурился, и мы пришли в Белую Гавань, и все это произошло, и потом… я вспомню это как видение, кошмарное, но видение. Потому что это было слишком быстро, и я не… – он запинается, удивляясь сам себе, своим словам и прохладному, безучастному тону. – Я ничего не чувствую. Даже не так, как в кошмаре. Ничего. И на самом деле я уже не… думаю, что любил его. Или… – он хочет продолжить, но вдруг понимает, насколько ему становится легче от сказанного. Не любить. Так просто – и так хорошо.
“Это шок”, – напоминает себе Джон.
“Это ты”, – шепчет Джон Сноу, закованный в черный лед.
– О’кей. Значит, мы снова можем разговаривать? – так же прохладно – с тонкой снежницей тепла поверх наледи – спрашивает Рамси, спускаясь по лестнице. Он вытирает нос ладонью, и на ней остается размазанное красное пятно.