На улице Вавен хозяйка зашлась отчаянным криком, так как она выбросила все мои вещи; но мне было на это наплевать. Она дала мне письмо от Сартра от 9 июня, пока еще оптимистичное. Я немного привела себя в порядок и решила пойти на почту и попытаться позвонить. На террасе «Домениля» я увидела своего отца и вместе с ним съела сэндвич и выпила кружку пива; там было несколько немцев, но они казались гораздо менее близкими, чем в Ла-Пуэз. Отец сказал, что они весьма вежливы, что в Париже теперь только немецкие новости, что иностранная валюта заблокирована, что наверняка пленных не освободят до конца войны, что существуют огромные лагеря, где они умирают от голода: в Гарше, в Антони и т. д.; их кормили «дохлой собачиной». Оккупированная Франция будет поглощена Германией, сказал мне отец, поэтому все станут заключенными. Почта была закрыта. Я зашла к матери; когда в половине девятого я уходила, она сказала, чтобы я поторопилась из-за комендантского часа. Я не думаю, что можно когда-нибудь пасть ниже, чем во время этого возвращения по пустым улицам, под грозовым небом, с пылающей головой и горящими глазами, с мыслью о том, что Сартр буквально умирает с голоду. Дома, магазины, деревья Люксембургского сада, все стояло на месте; вот только не было больше людей и никогда не будет, и я не знала, почему я выжила, это нелепо. Соврешенно отчаявшись, я легла спать.
30 июня.
Вернутся ли они? Или не вернутся? Рассказывают истории о солдатах, которые являются, одетые в штатское, когда их совсем уже не ждут. В глубине души я все же надеялась увидеть улыбающегося Сартра на террасе «Дома»; но нет, все то же одиночество, что в Ла-Пуэз, только еще более непоправимое. Меж тем в «Матен» встретилась немного утешительная заметка, в которой задаются вопросом, нельзя ли разрешить семьям связаться с солдатами; и тогда я сказала себе, что в лагерях, возможно, держат солдат, которых будут демобилизовывать постепенно. Я не могу помешать себе надеяться. Тепло. В «Доме» я опять заняла свое привычное место, возле террасы, на которой почти никого нет. Вывешено меню с дежурными блюдами, я видела лавки с великолепными фруктами и свежей ветчиной: по сравнению с Маном, с Шартром это казалось процветанием. На бульваре почти никого, два грузовика с молодыми немцами в серых мундирах. Я столько повидала их в последнее время, что ничего необычного в этом не заметила. Внезапно всей душой я поверила в некое
В Париже необычайно пусто, безлюднее, чем в сентябре; примерно то же небо, та же мягкость в воздухе, то же спокойствие; перед редкими оставшимися открытыми продовольственными магазинами — очереди, иногда попадаются немцы; но существенная разница состояла в другом. В сентябре чувствовалось начало чего-то, это было опасно, но ужасно интересно. Теперь все кончено, впереди время застоя, и я буду гнить заживо годами. Пасси, Отёй совершенно мертвы, несмотря на запахи зелени и липы, напоминавшие в прошлые годы о приближении каникул. По бульвару Гренель я прошла мимо бывшего лагеря для женщин. По условиям перемирия Германии мы должны вернуть всех немецких беженцев: нет статьи договора, которая внушала бы мне больший ужас. Я вернулась в Латинский квартал, тут пусто, но кафе открыты, и на террасах есть люди. Почти ни одного немца.
Я возвращаюсь в «Дом»; народу прибавилось: швейцарский скульптор, женщина из «Ахаггара», бывшая красавица, на ней странные гольфы и маленькая пелерина с капюшоном. И неожиданно появляются немцы: мне это странно, но каким-то абстрактным образом. У них невыразительные лица, можно подумать, туристы; здесь не ощущается, как в Мане, их коллективная сила, а по отдельности их лица не вызывают интереса. Я смотрю на них и ничего не чувствую. Впрочем, сегодня я по большей части вообще ничего не чувствую. Над Парижем весь день низко над домами пролетали самолеты с огромными черными крестами на блестящих крыльях. На террасе всего три или четыре проститутки; они ищут немецкую клиентуру, не без успеха.
1 июля.