Задание, данное им, следователи выполнили – четвертого октября шестнадцатого года в окружном суде Одессы начались слушания по делу Котовского. Председательствовал на суде полковник Гаврилица.
Когда подсудимого под усиленной охраной ввели в зал, полковник озадаченно выпрямился в своем кресле, посмотрел на фотоснимок, лежавший перед ним: там был изображен человек, совсем не похожий на Котовского – с темными висками и дремучей окладистой бородой… А по проходу шел наголо остриженный, без бороды, очень худой человек с бледным осунувшимся лицом, никакого отношения к фотоизображению, лежавшему перед Гаврилицей, – даже отдаленного, – не имеющий.
– Скажите, а не могли сюда вместо Котовского доставить кого-нибудь еще, другого человека? – недоуменно поинтересовался полковник. – Это не Котовский.
Секретарь суда замешкался, вопрос председателя вызвал у него некую оторопь. Ответить он так и не успел – вместо голоса секретаря зал услышал спокойный, хотя и слабый голос подсудимого:
– Нет, не могли. Котовский – это я.
Адвоката Лунгина, который согласился защищать Григория Ивановича, в зале не оказалось – струхнул. Котовский защищал себя сам.
Заседание было коротким – время на дворе стояло тревожное, в воздухе не истаивал запах революционных пожаров, – наоборот, он делался сильнее, люди понимали, что грядут перемены, а вот какие именно, сказать никто не мог, – в тот же день, четвертого числа, Котовскому был вынесен приговор: «Подсудимого Григория Иванова Котовского, уже лишенного всех прав состояния, подвергнуть смертной казни через повешение».
В своем последнем слове Котовский просил заменить ему виселицу расстрелом. Лицо у Гаврилицы после этого обращения сделалось железным, такое лицо пробить невозможно, глаза уползли под прикрытие густых бровей; стало понятно – никаких замен не будет.
Вечером Котовского переместили в камеру смертников, руки и ноги заковали в кандалы. Теперь оставалось ждать, когда приговор будет приведен в исполнение.
Это было, пожалуй, самое неприятное, заставляющее холодеть кровь в жилах ожидание, когда приходилось слушать тишину в коридоре и цепенеть невольно, если вдруг раздавалось тяжелое буханье сапог, а за ним – ржавый скрежет ключа в замке камеры. Котовскому предложили написать прошение о помиловании, но он от прошения отказался.
Приговор суда должен был еще утвердить командующий Юго-Западным фронтом Брусилов – таковы были законы военного времени. Да и боевые действия проходили не так уж и далеко от Одессы.
Момента, когда в коридоре загромыхают сапоги последнего в жизни конвоя, Котовский ждал долго – сорок пять дней и ночей, с октября по декабрь шестнадцатого года, за это время и поседеть можно было и заболеть всеми существующими на свете болезнями, но смертник, заключенный в камере-одиночке, не поседел и заболеть ничем не заболел, даже прилипчивой зимней простудой.
Самыми тяжелыми были гулкие крапивно-холодные ночи, когда Котовский укладывался на узкий деревянный топчан, покрытый плоским, со свалявшейся соломой матрацем и закрывал глаза.
Но сколько он ни закрывал глаза, сколько ни считал «слонов» – есть детский метод, который, говорят, помогает уснуть, но сон не приходил. А приходили в голову тяжелые, очень болезненные мысли о прошлом. Ведь когда человек стоит на краю вечности, он обязательно прокручивает в мозгу своем прожитые годы, прошлое, все приметное, что с ним происходило.
Котовский не был исключением из правил.
Иногда он вспоминал самого себя, маленького, шумного, гонявшего голубей, – отец сколотил около дома голубятню и подарил Гришке пару темных, с радужными перьями сизарей, похожих на горлиц, и пару чистарей – белых, с гладкими головками летунов, умевших развивать завидную скорость, и младший сын Котовских успешно осваивал с ними небеса… Зрелище было захватывающее. Иногда он видел себя в старых мокрых штанцах, ныряющим с ветки дерева в пруд.
Пруд в Ганчештах был глубокий, с отвесными берегами, истыканными норами, в которых жили раки, – иногда раки, те, которые были покрупнее, рыли себе норы на приличной глубине, метра три, и упрямый Гришка Котовский, который не боялся глубины, извлекал их оттуда и приносил домой.
Отец Иван Николаевич раков любил, ел их с удовольствием, запивал белым вином, а вот Акулина Романовна относилась отрицательно, осуждающе качала головой:
– И чего в них съедобного, в раках этих? Сплошной панцирь. Костяшки. Хорошо, хоть внутри костяшек нет. А питаются раки чем? Падалью. И охота тебе, отец, есть падаль?
Иван Николаевич лишь благодушно улыбался и лущил раков. Хвалил сына:
– Молодец, Гришук! Лови больше. Только будь аккуратным на пруду.
Как давно это было! И мать тогда была жива, и отец. Котовский переворачивался на жестком топчане на спину и долго лежал с открытыми глазами.
В ночной тишине каждый малый звук делался выпуклым, объемным, обретал громкость. Иногда ему казалось, что вдалеке, в глубине коридора, звучат шаги конвоя – это идут за ним, сейчас поведут на виселицу, – он невольно напрягался, сжимался в комок. По телу бежали остроногие, очень колючие мурашики, их было много.