Гениальность тяжкий крест: ответственность, страдание от окружающего непонимания, от того, что видишь дальше и глубже других, а тебе не верят. И Ломоносов, и Ньютон, и Эйнштейн возбуждали недоверие. Но Ломоносов, Ньютон, Эйнштейн посвятили себя точным наукам, легко ли, трудно ли — можно проверить, а тут… Нужны жизни нескольких поколений… Еще в шестнадцатом никто из виднейших социалистов Европы не верил ему, когда он убеждал, что в России будет революция, а до революции оставалось меньше года. Нетрудно представить, как кто мучило его. Не было горше муки и обиды, чем неверие друзей, да еще на чужбине. Помнится, Надежда Константиновна не раз говорила о том, что Ильич гонгом не выносит неволи.
Рабочий кабинет в Кремле — кабинет ученого. Недаром гак к месту пришлась подаренная Хаммером бронзовая обезьяна, задумавшаяся над человеческим черепом, сидя на книгах Дарвина. Сколько раз бывал ты, Серго, в том кабинете: и по делам войны, и по делам мира, и «так просто» — по делам души. Все встречи поражали, становились как бы ожидаемой неожиданностью. Вот! Видится. Не слишком уютно Председателю Совнаркома. На ногах валенки. Жалованье — три миллиона четыреста тысяч, всего на миллион больше, чем у рабочего. Трамвайный билет стоит двадцать пять тысяч рублей… Принимает просвещеннейших людей со всего света — без переводчика. Говорит по-английски, по-французски, по-итальянски, по-немецки, что, однако, не мешает ему писать в анкетах, будто этими языками владеет плохо. Как «плохо», диву даются на конгрессах Коминтерна: только что говорил с немцами на родном их языке, а уже толкует с французскими товарищами по-французски. Как всегда, под рукой словарь Даля — так ценит меткое, точное слово! А когда разволнуется, читает словарь военно-морских терминов. Пятьсот газет и журналов получал. Библиотека — восемь тысяч томов на девятнадцати языках — занимает не только специальную комнату, но и кабинет и квартиру. Почти в каждой книге белеют закладки. И все же книжником Ильича не назовешь: очень уж пристрастен интерес к людям, к действию.
Всегда вставал, если в комнату входила женщина. Матери целовал руку. Умел слушать и выслушивать. Любил шахматы. Любил, когда сестра на рояле Вагнера, Бетховена играла. Не терпел панибратства. При врожденной веселости и склонности к юмору, а вернее, благодаря им не принимал плоские анекдоты: «Пошло, глупо, грязно». Жил с высоким достоинством и превеликой скромностью. Перед возвращением из Швейцарии в Россию продали с Надеждой Константиновной все, что нажили, за двенадцать франков — шесть тогдашних рублей. Лампочка в кабинете — шестнадцать свечей, при ней думал, боролся, страдал и праздновал пять лет.
Всегда перед усопшим чувствуешь смутную вину, а тут вина была определенная. В двадцать первом, едва освободили Тифлис, Серго добился создания Кавказского бюро ЦК, возглавил его, посвятил себя тому, чтобы Азербайджан, Грузия, Армения, Дагестан, Горская Республика, Нахичевань стали советскими. Возродить нефтепромыслы и хлопководство! Финансы и торговлю! Создать систему ирригации и обводнения! Борьба с малярией! Электрификация!
— Никакая из Кавказских республик, — говорил Серго, — не могла бы справиться с теми огромными экономическими и политическими затруднениями, в которых они находятся, без помощи российского пролетариата, без помощи Российской социалистической республики.
Однако далеко не все в Кавбюро так думали и поступали. Националисты подрывали единство партийной организации. Серго был беспощаден к ним. Но и они не оставались в долгу — организовали травлю. Ленин вступился:
— Решительно осуждаю брань против Орджоникидзе.
И раньше, на Десятом съезде партии, когда при выборах в ЦК делегаты Кавказа дали отвод, Ильич не колеблясь встал на защиту — и Серго был избран громадным большинством голосов.
Все так, но… Когда ты, Серго, избил одного из противников… Фу! Гадость какая! Вспоминать тошно. А что поделаешь? Было. Не стерпел провокации.
Понятно, националисты не преминули воспользоваться этим для усиления нападок на самого Орджоникидзе и на партию. И хотя Серго искренне признал недопустимость срыва, Ленин осудил его. Тяжело больной, продиктовал секретарям:
— Если дело дошло до того, что Орджоникидзе мог зарваться до применения физического насилия… то можно себе представить, в какое болото мы слетели…
Орджоникидзе был властью по отношению ко всем остальным гражданам на Кавказе. Орджоникидзе не имел права на ту раздражаемость, на которую он и Дзержинский ссылались. Орджоникидзе, напротив, обязан был нести себя с той выдержкой, с какой не обязан вести себя ни один обыкновенный гражданин…
Нужно примерно наказать тов. Орджоникидзе (говорю это с тем большим сожалением, что лично принадлежу к числу его друзей…).
«Принадлежу к числу его друзей…» Чем сильнее любил Ильич, тем труднее и опаснее задания давал, тем строже спрашивал, тем с большей силой восставал на неправду — неправоту…