Пока я рассматривал битву, подошло время отправиться на занятия. Я помчался домой, схватил сумку с книгами и вскоре оказался среди себе подобных. Этот переход — от необычного к рутине — лишний раз подчеркивал, как мало люди знают о той планете, на которой живут. Многие и многие поколения земных обитателей — людей и пластунов — веками, словно тени, проходят мимо друг друга, даже не отдавая себе в этом отчета.
Из того, что я уже рассказал о себе, можно сделать вывод, что я очень плохо учился. У меня отвратительный почерк, невнятная речь и чудовищная рассеянность. Да и как сосредоточиться на уроке, если перед глазами одна картина увлекательнее другой!
— Перестань считать ворон, Карл Ундерет! — постоянно одергивал меня учитель.
Он бы так не думал, если бы знал, какой мир скрывают от него собственные зоркие глаза, способные заметить любые нарушения учеником установленных правил поведения. Он наверняка даже гордился своим неукоснительным следованием закону, оставаясь, в сущности, недоумком и слепцом, за которого принимал этого самого Карла.
Вскоре моя жизнь стала почти невыносимой: я с ужасом вспоминаю период от двенадцати до восемнадцати лет. Когда мне исполнилось двенадцать, родители поместили меня в пансион для слаборазвитых детей. Там, с помощью специальных методик работы с глухонемыми и слабослышащими детьми, меня научили управлять собственной речью, и я мог теперь довольно внятно формулировать элементарные понятия. Это требовало с моей стороны невероятных усилий, и поэтому там, где была необходима более напряженная работа мысли, я вновь переходил к привычному стремительному словоизвержению, которое никто не воспринимал. С письменными дисциплинами дело обстояло еще хуже, чем с устными. Мои руки, ловкие от природы, склонные к мгновенному выполнению порученной работы, становились неуклюжими и тяжелыми, как только в пальцах оказывался карандаш. Особенно донимало меня чистописание, где требовалось филигранно выписывать каждую буковку. Я ужасно уставал от постоянного сдерживания присущего мне темпа, но если поддавался ему, то написанное уже никто не мог прочесть. За мной прочно закрепилась репутация дебила. Учителя покачивали головами, сочувственно разговаривая с моими родителями, и выражали им свое искреннее соболезнование: а чего вы, собственно, ожидали от своего столь странного отпрыска с такой кожей и такими глазами? Эти доверительные беседы так угнетающе действовали на моих родителей, что они решили забрать меня из пансиона. Когда я вновь водворился на ферме, отец неожиданно ласково как-то сказал мне, смущенно разводя руками:
— Мне очень жаль, сынок, что все так сложилось. Я старался, как мог, подготовить тебя к взрослой жизни, и не моя вина, что это не удалось. Прости, если можешь.
Его слова растрогали меня до слез. Как в раннем детстве, я прижался к нему и, обхватив руками, прошептал:
— Я совсем не такой, как все они думают.
Но в ответ он, не поняв ни слова, лишь погладил меня по голове. Я и в самом деле вовсе не являлся неучем и прекрасно понимал, что знаю гораздо больше, чем мои сверстники, да и не только они. Я очень много читал, "проглатывая" книгу за книгой из нашей сельской библиотеки, и моя цепкая память мгновенно усваивала прочитанное, давая пищу для размышлений. Но чем больше я узнавал об окружавшем меня мире, тем глубже становилась пропасть, разделявшая меня и остальное человечество. Хрупким мостиком между двумя сторонами провала оставалось лишь любящее сердце матери.
В отличие от отца, она, по-видимому, чувствовала, что я совсем не глупее своих сверстников, и добывала у соседей все новые и новые книги, стараясь занять мой быстро развивавшийся ум.
На ферме всегда очень много работы. Нашлось занятие и еще для одних рук — точнее, ног: меня определили пасти коров и овец. Эта работа как нельзя лучше устроила меня — она давала возможность тренировать тело, гоняясь за разбегавшимися животными, и время, чтобы тренировать мозг чтением и раздумьями о прочитанном. И, конечно, теперь я беспрепятственно созерцал иную жизнь — жизнь пластунов и летающих созданий. Так продолжалось до семнадцати лет.
Все это время я старался связать сведения, почерпнутые из книг, со своими наблюдениями, пытаясь представить себе подлинную картину Вселенной. Конечно, мои размышления и открытия стали возможными — и я это прекрасно понимал — из-за неповторимости моего организма. И тем более тяжело было сознавать, что я вынужден копить эти знания в своей душе, в то время как они — словно пары кипящей внутри парового котла воды — требовали выхода.
Постепенно я оказался у роковой черты. Не существует, вероятно, ничего более бесплодного, чем одинокие мечтания. Невероятно устав от собственной изолированности, я мог часами сидеть неподвижно, безучастный ко всему окружающему. Тайна существования двух параллельных миров больше не опьяняла меня, не наполняла душу энтузиазмом: зачем мне знать то, что умрет вместе со мной?