Помню, как я упал, как саданул он ногой, как через силу, сквозь сизый туман в глазах, ухватился я, наконец, за его ботинок. Злость — вот что спасло: за секунду до того, как упасть, увидел Толича у забора. У которого отца убили на фронте. У которого нету никого, кроме тетки. А Хмырь разбил ему губы.
— Получай!
И Хмырю, и самому себе, и всем чертям назло бил я именно правой рукой, отчего болью пронизывало меня до нутра, до печенок, а я злорадствовал над пронизывающей болью, над Хмыревым страхом перед моей правой рукой.
— Держи за Толича!
Боль в руке и злорадство по этому поводу помогали мне сносить ответные плюхи, превозмогать усталость, и тем не менее я уже понимал, не потому, что моложе его, нет, ощущал собственной шкурой, что решительно уступаю в силе. Затрещины его были увесистее, спотыкался я чаще.
На заборе вдруг произошло какое-то смятение.
— Мастер идет!
— Атанда!
Едва не бегом несся на нас взрослый человек с красной повязкой на рукаве. Усатый мастер поммашинистов, Воронов.
— Что за безобразие! — не дойдя еще, заговорил этот человек. — Я тебя спрашиваю или не тебя? — подступил он к Засухину.
— Его… спрашивай… — Хмырь размазывал по лицу кровь и тоже дышал не лучше.
— А что, нельзя по… побе… побеседовать?
Я это. Самостоятельно осилил слово.
— Вот именно. Нельзя побеседовать! — возвысил голос мой противник, обрадовавшийся находке.
Нет, он, вражина, лучше меня выглядел. Левый глаз у него не смотрел на свет, совершенно был закрыт наглухо синим каким-то цветочком. Да не останавливалась кровь из носа, и он прикладывал пластинку усохшего и умороженного снега. А так он был еще хоть куда, Хмырь Засухин. Мастер поммашинистов, Воронов, внимательно осмотрел его побывавшее в переделке лицо и, по-видимому, остался доволен. Успокаивался.
У меня саднило под глазом, куда пришелся ботинок. И еще от вывихнутого пальца ныла вся рука.
— Эх, ты… Побеседовать… Собери пуговицы-то! — мастер Воронов оправил мой расхристанный ворот и, успокоенный, пошел впереди нас, в столовую.
— А ты ниче… — проговорил Засухин.
От меня он, конечно, ожидал встречного комплимента. Но я молчал. Мне не хотелось запросто сводить нашу потасовку, все мое сверхпредельное напряжение, весь ущерб, понесенный от неравной схватки, к обычной, к пресловутейшей пробе сил. Меня подташнивало от его разбойных ударов по голове. И я молчал.
Нас провожала перемешанная из двух групп толпа. Борька Поп отчитывал Лешку Акулова, возможно, за его праздничный вид.
— Тебе здесь неча делать, — оттер он его локтем. И сам шел рядом со мной.
По другую сторону молча сопел Толич Сажин. Оба они преданно сопели, показывали, что они тут, рядом.
Надо ли говорить, что я стал читателем интересных книжек Борьки Попа? Это были «Последний из могикан», «Всадник без головы», «Айвенго», «Как закалялась сталь», — ах, книги моего отрочества!
Дежурный мастер счел нужным сообщить о драке, доложил по инстанции. Некоторое время училище жило, как мне кажется, одним только этим событием. Родной мастер, Наиль Хабибуллович, поглядывал, как подживают ссадины на моем лице, но о драке — ни слова. Спасибо на том.
У Наиля Хабибулловича были другие слова: о работе. Мы слушали, когда он говорил, растягивая в час по чайной ложке. И вкалывали за милую душу…
На собрании за меня встали товарищи, заслонили от типа с золотой коронкой во рту, с заявкой на титул комсорга всего училища, чье выступленье до глубины души возмутило мою ребячью душу.
«…порядок и дисциплину привыкли наводить с помощью кулака…» «А ведь в кармане, я слышал, он носит комсомольский билет…» «Ну, хорошо, Засухин такой-сякой-немазаный, хорошо. Так он-то не комсомолец!».
«Чего хорошего?» — выкрики были с места. «Че защищаешь Засухина?» С места вообще начались выступления. Вперебой. Не давали говорить. Пацаны не шли вперед. Говоруны неважнецкие, они держались друг друга, скопом выходило у них гораздо ярче. «Че ты Соболя приравнял к Засухину?» «По-твоему, он плохо сделал, что Засухину набил морду?» «Ну да, плохо набил морду, что ли?» — варьировал каждый свое.
Борька Поп не усидел тоже. Полез к сцене. «Слазь, друг, слазь! Кого ты учишь? Соболя учишь? Валяй, откуда пришел!» И стащил со сцены. Надо сказать, стащил недостойным образом: за штаны. Борьку налаживались обсуждать за то, что, во-первых, нарушил субординацию: самочинно лишил слова этого типа. Какого-то Иволгина… Во-вторых, за штаны стащил: ну, почему обязательно было — за штаны? Да Борька-то был не один: грянула вся девятая. Да что девятая, вся жеуха на его поддержку пошла!
Мастер, Наиль Хабибуллович, в сторонке сидит, будто не его дело: посмеивается.
Говоруна Иволгина прокатили-таки, не вышел в комсорги…
— Да, Авенир Палыч, условия были неважные, — разматывал я ниточку разговора, — но знаете, тогда был победный подъем души, которого, может быть, нет сейчас.
— Значит, в бараках жили? — Гулякин выхватил одно слово изо всей моей лирики. — Да, но это когда было? Поди, двадцать лет прошло, а? А теперь? Теперь-то какое время? Создаем материально-техническую базу, а тому другу пришло в голову загнать пацанов в бараки.