– Сам понимаю. Но рылом не вышли, чтобы шампанею глотать.
– Тогда и третий вопрос… Что вы делали в Шенкурске?
– Имел несчастье служить.
– И растратили там казенные деньги?
– Конечно. Для того они и созданы, эти казенные деньги, чтобы чиновник мог их растратить.
– На что вы их употребили? Построили дом? Облагоденствовали убогих? Или завели себе шикарную любовницу?
– Нет. Служа по винному акцизу, я истратил их на акцизное вино, которое и было выпито мною в содружестве с товарищами. От начета товарищи мои уклонились, и тогда весь начет полностью был возложен на меня.
Оба почувствовали себя неловко.
– Аполлон Касьянович, – сказала она потом, – не будем ссориться. Возьмите от меня деньги, покройте эту нечистую игру.
– А меня даже не судили. Только перевели сюда. Причем – с повышением… Денег же от вас не приму!
– Вам приятно быть должником казны?
– Мне неприятно быть вашим должником,
– Но я же – не казна! – выкрикнула Эльяшева.
– Вот именно, а я желаю помереть, не рассчитавшись с матерью-Россией, и пусть казна торжественно оплачет мою кончину.
– Вы не умны, – заявила она ему.
Вознесенский придвинул к себе конторские счеты, откинул на костяшках сумму в 1220:
– Вот моя красная цена… это в ваших глазах. Но я постараюсь на этих днях продать себя подороже… Екатерина Ивановна, – лирически спросил он вдруг, – знаете ли вы, звезда души моей заблудшей, что такое глютен?
– Впервые слышу!
– Поверьте же человеку, которому пришлось немало заниматься в уезде разной глупостью, что глютен – это великое слово. Оно вошло сейчас в кровь мою, вместе с алкоголем, это слово бродит во мне, оно разрывает меня… Я наполнен смыслом этого ужасного слова до предела. Прощайте, Екатерина Ивановна! Завтра – с этим словом – вы услышите и мое скромное имя, которое станет известно всей мыслящей России…
Когда он уходил, госпожа Эльяшева сделала шаг за ним, словно пытаясь удержать его, но затем остановилась, и дверь бухнула за Вознесенским, захлопнутая с разлету, будто грохнули кувалдой, и этот удар отдался во всем теле женщины.
Она не сразу выпрямилась, нервно хрустнула пальцами.
– Проклятье какое-то… – произнесла неопределенно, но с глубоким отвращением.
А по дороге домой Вознесенский опять завернул в кабак. Пьяный, он там до ночи пророчествовал о величии и глютене. И кого-то страшно бил. И кто-то его пьяно целовал.
Глютен – великое слово! Трепещите, люди!
Ему внимали. Со страхом!
………………………………………………………………………………………
– Добрый вечер, – сказал Никита пинежскому исправнику.
Сначала – долгое молчание, затем – ответ:
– Кому-нибудь он и добрый, да только не нам…
Исправник монументально высился на крыльце.
– Это вы куда настропалились? – спросил Аккуратов.
Никита замер на нижней ступеньке крыльца.
– Я думал повидать вашу дочь… – смутился он.
– А моя дочь не нуждается в таких навещаниях. Мне уже за ваши хождения шею нагрели жандармы… Мы тоже человеки и нести крест за других не обязаны. У нас и свой крест, столь тяжкий, что голова на пупок заворачивается. Вот и весь сказ!
Распахнулось окно, выглянуло пухлое лицо исправницы. Сейчас она пребывала в дикой первозданной ярости.
– Не пущай его! – велела Ева своему Адаму и обрушила на Никиту каскад скороговорки: – Знаем вас, после вас самовар пропал у нас, мы не показываем на вас, но после вас никого не было у нас… Не пущай его, говорю!
Никита машинально (повинуясь не разуму, а чувству) поднялся все-таки на крыльцо. И встал рядом с исправником.
– Я ведь не к вам… к Липочке!
– А кто породил эту самую Липочку? Не я, што ли? – Аккуратов застегнул мундир на все пуговицы. – Господин Земляницын, – сказал, – по улицам народы ходют, народы нас слушают, а потому ведите себя прилично… А то как тресну! Не посмотрю, что у вас дядя по уделам состоит. И начальство завсегда нас рассудит по справедливости. Одно мое слово – и вылетите из Пинеги туда, куда ворон костей не заносит…
Захлопнув двери перед носом ссыльного, Аккуратов прошел в горницу. Липочка, повиснув на костылях, вся в белом, в кисее и кружевах, как невеста перед венцом, стояла на пороге – в лице ни кровинки.
– Что ты ему сказал, папа? – спрашивала. – Что ты сказал?
Отец потупил глаза, скрыл их под бровями:
– Липочка, служба… от нее никуда! А на меня супостат какой-то доносы писал. Будто я политику эту на груди пригрел. Оно и правда же: как придет этот, так мы его в красный угол сажали. Ему от нас пышки, а мне из губернии – во какие шишки!
– Что ты сказал ему? – повторяла девушка.
Исправник вдруг ослабел. Ему стало так горько – хоть плачь. Вокруг него, словно птица, собиравшаяся клюнуть его, прыгала на костылях его дочь, его кровь, его жизнь, его горе, – и он жалел ее безмерно.
– Не нужно нам кавалера сего, – ответил мрачно. – И тебе он не нужен, да и ты, дочка, не нужна ему… Ему бы только срок отбыть. А потом он тебя и не вспомнит. Верь мне.
– Нет! – тонко вскрикнула Липочка. – Я не тебе – я ему верю! Он меня любит, а я люблю его, и мы клятву дали. Никогда! Никогда не разлучат нас люди… до гробовой доски!