Многие говорят о влиянии Хемингуэя. Конечно, раз подтекст, то всегда Хемингуэй. Но, по большому счету, Трифонов очень далек от хемингуэевский практики, у Хемингуэя подтекст все время кричит — смотрите все на меня, я подтекст. У Трифонова, наоборот, стоит задача как можно глубже спрятать свои намеки, чтобы их прочитали только те, кому надо. Поэтому за счет упоминаний, за счет тонкой сетки намеков, ассоциаций, иногда даже звуковых, плетется вот эта захватывающая огромное пространство сеть. Вот хемингуэевскую прозу сравнивают с айсбергом, на поверхности там пятая часть, все остальное под водой. Трифоновская проза — это сеть, которая сплетена так густо и плотно, что в нее попадает все.
И, конечно, сам он признавал, много раз об этом говорил, что главной школой прозы для него был спортивный репортаж, а вовсе не чтение западных модернистов. Почему спортивный репортаж? Потому что в нем Трифонов привык решать, как он это называл, «косвенную задачу», не собственно прямую. Как эта косвенная задача решается? Он говорит, ведь когда вы описываете футбольный матч, вам не надо сообщать его счет, счет все знают, все слушали радио, кто-то смотрел телевизор. Но вам надо описать ощущение присутствия там, то, как ветерок полощет флаги и холодит голые ноги, вот что надо передать.
И действительно, Трифонов всегда действует как бы по касательной, он описывает не событие, а ауру события, то, что происходит вокруг него: разговоры, пересуды, намеки, воспоминания, ассоциации. Действует вот эта огромная сеть, раскинутая вокруг, сами сюжеты, как правило, незначительны, значительно то, что они зацепляют собой. Он вычленяет очень точные ситуации. Трифонов, наверное, он если и был чьей-то инкарнацией, то он наследует, конечно, Чехову, потому что трифоновский способ сюжетосложения чеховский, это не рассказывание историй, это чередование нескольких взаимосвязанных мотивов, которые создают в конце концов у читателя очень сложное богатое ощущение, очень неоднозначное.
Как правило, в прозе Трифонова присутствуют два-три слоя, и вот эти две-три локации, говоря по-сегодняшнему, перемешиваясь, или существуя параллельно, они дают невероятно плотный опять-таки и богато оркестрованный мир, потому что чем больше источников света, тем объемнее картина. У Трифонова всегда присутствуют вот эти два-три разных слоя, и они-то и создают ощущение богатства и непостижимости мира.
Вместе с тем, было бы лицемерием говорить, что Трифонов — это писатель чисто эстетский, и что его задача — это рассказывать про реальность, а не давать читателю какой-то моральный посыл. Моральный посыл наличествует, и он довольно сложен, и он очень многим не нравится, потому что Трифонов это ведь автор не только повестей о современности, которые принесли ему всемирную славу. Белль называл его первым советским писателем, который действительно эту всемирную славу завоевал. По-настоящему это так и было, потому что в Европе чтут, конечно, Шолохова или Пастернака, но они не были настольным чтением европейцев. Трифонов открыл Советский Союз, которого на Западе не знали. И по популярности своей на Западе он единственный, кто может сравниться с Солженицыным, некоторые ставят его выше.
Моральный посыл Трифонова заключался в том, что Советский Союз сороковых-тридцатых мог быть ужасен, мог быть чудовищен, но это была страна, существовавшая по определенным правилам и с определенным моральным кодексом. Семидесятые годы — время, когда этот кодекс стал размываться.
Можно любить старых большевиков, можно их ненавидеть, можно, как Окуджава, считать их морально ответственными за террор, потому что, как говорил сам Окуджава о своих родителях, да, они были прекрасными, искренними, высокодуховными людьми, но они собрали ту машину, которая их переехала. Так говорил Окуджава, почти буквально предваряя слова Кормильцева: мы собираем машину, которая всех нас раздавит.