Жуткое дело, я когда Андрюхе это читал, я помню, как его она не то что растревожила, а испугала, понимаете. И Шаров умел напугать, у него были замечательные сказки «Звездный пастух и Ниночка», «Человек-горошина и Простак», сказки, которые ребенку не сулят легкой жизни, которые не сулят ему счастливых концов. Но действовало это поразительно. Он такой, действительно, Шаров сентиментальный, в лучших традициях хорошей советской литературы, но жестокий. И это всегда действовало очень выпрямляюще.
Что касается последнего романа, понимаете, когда я его читал, я все время не мог понять, как книга такой мощи тридцать лет лежала в столе. Мы все бегали, говорили, где литература, нет литературы. А эта книга лежала, и никто не хотел ее печатать. И понадобилось Владимиру Шарову стать знаменитым писателем, понадобилось России выбраться кое-как из девяностых, чтобы вот это удивительное произведение нашло своего издателя.
Чтобы оценить и понять литературу советскую передперестроечную, надо читать, конечно, именно «Происшествие на Новом кладбище». Что там происходит? Там советская загробная жизнь, загробная жизнь советского человека. Советский человек, Бутов, он не заметил, что умер. Он поехал за телевизором, потому что ему надо было купить дефицитный телевизор, и он поехал, и его купил, привез его домой, а дома никто не рад, никто не реагирует.
И мы уже начинаем по крошечным сдвигам понимать, что это не реальность, что уже он попал в другой мир. И он тогда бросил все, разругался с семьей, сел на какой-то автобус, и этот автобус вывозит его из города. И за городом он вышел на последней остановке, присел на какой-то холм, и тут мы понимаем, что это его могильный холм.
Таким образом, кстати говоря, сдвиг происходил очень во многих текстах, фильмах тогдашних, человек сел на трамвай и выехал в другую жизнь. Такое происходило у Катерли в «Зелье», такое было, скажем, у Данелии в «Слезы капали», это вот выход, неожиданный выход в другой мир через самую будничную дырку, через самую обычную дверь.
И вот начинается загробное бытие Бутова, он начинает вспоминать свою жизнь. Вспоминает он то, о чем тогда и думать и писать было не принято: как спасаясь от репрессий, а у него на работе арестовали всех, и он неизбежно следующий, он начинает странствовать по России, нанимается то вальщиком леса, то бетонщиком, путешествует среди чужих, незнакомых людей, такое долгое странствие. И в этом странствии, в этом самоспасении Бутов постепенно утрачивает себя, и, вспоминая свою жизнь, он с трудом находит эпизоды, в которых он был человеком, в которых он действовал самоотверженно, в которых он помнил о других.
Вот в основном все действия Бутова — это мытарства, это почти посмертные шатания по чужой стране. Чужой, потому что чужие люди кругом, и никто не желает его понять, и он не желает понять никого. Он вспоминает, что вся его жизнь была претерпеванием, приспособлением к обстоятельствам, во время которого он безвозвратно утрачивал себя. И только потом, после года примерно вот этих мытарств и воспоминаний, он умудряется вспомнить, что было в его жизни несколько эпизодов бескорыстной помощи, бескорыстной любви, и ему открывается пусть бесконечно долгая, пусть нелегкая, но все-таки дорога в какой-то свет, в какой-то выход.
Сама эта вещь по ее страшному физическому ощущению бесприютности, жизни без опоры, без идеала, без надежды, жизни приспособления, жизни выживания, она не имеет, конечно, себе равных. Она вся выдержана вот в этом колорите сырой глины, по которой герою приходится мытариться. Вот это описание мытарств, оно, пожалуй, единственный раз встречается с такой силой в прозе Пелевина, в его «Девятом сне Веры Павловны» или в «Вестях из Непала». «Вести из Непала», пожалуй, в наибольшей степени, где описаны эти воздушные мытарства души. Это ощущение страшно бесприютной, бесчеловечной жизни.
Но сила Шарова в том, что он нашел синтетический жанр, он сумел написать не совсем сказку и не совсем реалистическую прозу. Он нашел вот именно этот синтез, вот очень свойственную тогдашнему Советскому Союзу полусказку, ощущение такое, как бы уже инобытия. Я вам должен сказать, что это ощущение тогда было, в 1984 году, уже небытием или инобытием сквозило отовсюду. Вот на грани 1985 года все жили в такой реальности, как бы посмертной. И у Шарова это очень чувствовалось. Реальность, которая истончилась, сквозь которую повевают потусторонние ветерки. Ты поедешь за телевизором, а попадешь на тот свет и этого не заметишь.
И когда я это читаю, я понимаю, что и проза-то русская стояла тогда на пороге огромного качественного скачка. Социальная литература тогда не существовала, а начиналась сильная фантастика, начиналась сильная альтернативная история, у людей появлялись какие-то новые небывалые жанры и догадки.