У пятого прихоть была еще причудливее, если только это возможно. Этому надобно было найти в горшке под тем самым продырявленным стулом четыре колбаски дерьма без единой капли мочи. Его запирали в комнате наедине с этим сокровищем, и он никогда не приглашал с собой девиц. Еще требовалось, чтобы все было тщательно закрыто так, что никак невозможно было за ним подглядывать. Вот тогда он и начинал действовать. Но в чем заключались его действия, я вам сказать не могу – никто никогда ничего не видел. Все, что мы знали, так это то, что, войдя после него в комнату, мы находили горшок пустым и чистым, без единого пятнышка. Что вытворял он с четырьмя порциями дерьма, куда они подевались – на это, думаю, и сам дьявол не смог бы ответить. Может быть, он их попросту выбрасывал, а может быть, и совершал с ними какие-то процедуры. Вы можете его заподозрить кое в чем, но примите во внимание, что от Фурнье он требовал лишь снабдить горшок четырьмя кусками дерьма, совершенно не интересуясь их происхождением и не высказывая никаких других пожеланий. Как-то, полагая, что, если его напугать, он с перепугу хоть немного прояснит нам судьбу этих кусочков, мы сообщили ему, что сегодняшнее дерьмо получено от четырех женщин, больных сифилисом. Без всяких признаков тревоги он смеялся вместе с нами, что склонило нас к мнению, что он просто выбрасывает эти куски. Когда же мы попробовали настойчивее порасспросить его, он резко оборвал нас, и на том все наши попытки кончились и больше не повторялись.
Вот и все, что я имею поведать вам в этот вечер, – закончила Дюкло, – пока назавтра я не вступлю в новый круг, по крайней мере, относительно моего образа жизни; мне остается два или три дня, господа, иметь честь рассказывать вам о том самом обожаемом вами пристрастии.
Мнения о том, что же делал только что представленный господин со своими четырьмя кусками дерьма, разделились; некоторые предположения было решено проверить опытом, и герцог, возжелавший показать прилюдно, какого рода склонности удовлетворяет он с Дюкло, представил всему обществу тот способ распутства, из которого состояли его с нею забавы, и ту непринужденность, ловкость, проворство, сопровождаемые самыми милыми выражениями, с которыми она искусно его ублажала. В остальном ужин и оргии прошли довольно безмятежно, и поскольку никаких событий не случилось до следующего вечера, то повествование о дне двенадцатом мы начнем сразу со слов Дюкло.
День двенадцатый
– Новое положение, в котором я оказалась, – так начала Дюкло, – обязывает меня вернуть вас на минуту, господа, к особенностям моей личности. Ведь лучше представляешь себе изображаемые наслаждения, когда знаком тот, кто эти наслаждения доставляет. Итак, мне только что пошел двадцать первый год. Я была брюнеткой, но, несмотря на это, кожа моя отличалась весьма приятной белизной. Пышные волны волос ниспадали с головы до самых бедер. Глаза у меня были такими же, как и сейчас, всем они нравились. Хотя я была и несколько полновата сложением, но талия была узка и изящна, что же касается моего зада, столь излюбленного нынешними знатоками распутства предмета, по всеобщему мнению, он превосходил все, что можно в этом жанре встретить прекрасного, мало женщин сыщется в Париже, кто мог бы поспорить по изысканности с моим турнюром: крепкий, круглый, очень упругий, легчайшее движение тотчас же приоткрывало ту розочку, которую, господа, вы так цените и которая, здесь я совершенно согласна с вами, является самым сладким местом у женщины.
Хотя я уже долгое время вела распутную жизнь, невозможно было выглядеть свежее меня. Это объяснялось столько же удачным темпераментом, дарованным мне природой, сколько и моей благоразумной осторожностью в наслаждениях, могущих дурно сказаться на моей свежести и повредить моему характеру. Я не очень-то любила мужчин. За всю мою жизнь я знала лишь одну-единственную привязанность. Распутной у меня была только голова, но уж распутной выше обычной меры, и после того, как я описала вам свою внешность, надобно, по справедливости, познакомить вас и со своими пороками. Я любила женщин, господа, и никогда этого не скрывала. Я любила их, однако не с таким пылом, как моя дражайшая подруга мадам Шамвиль, которая, несомненно, еще поведает вам, как разорили ее эти страсти, но я всегда предпочитала женщин мужчинам, и женские ласки доставляли мне куда больше удовольствия, чем мужские. Кроме того, у меня был и еще один порок – безудержная страсть к воровству, развившаяся со временем до неслыханных размеров. Глубоко убежденная, что все блага земные должны принадлежать всем в равной степени и что лишь грубое насилие покончило с равенством, этим первейшим законом природы, я стремилась поправить фортуну и всеми силами старалась восстанавливать равновесие. Если б не эта злосчастная страсть, я, быть может, и до сих пор не рассталась бы с тем благодетелем, о котором собираюсь вам рассказать.
– И ты много наворовала за свою жизнь? – спросил Дюрсе.