Я часто заходил к ним в то время. Странные. Сумасшедшие? Да. Он рисовал ее. Она танцевала. Пела. Двигалась по его студии, не обращая внимание на него или на меня. Иногда с бутылкой вина в руке, чаще с дымящейся сигаретой. Атавизм, я знаю. Но так было. Она не смотрела в его сторону, но их связь, как натянутая басовая струна. Гудела, дрожала. Этого нельзя было не видеть. Так было.
Я с удовольствием пил их дешёвый мексиканский кофе из жёлтой пачки $2.49, оставлял им свое совсем простое красное калифорнийское за $6. Не считай. Честный размен. Просто забей. Я дышал их воздухом, дымным и красочным. Их токсичным воздухом промышленных окраин Нью-Йорка. Встречал закат вместе с ними на Ист Ривер, когда они перебирались в ее Вильямсбург. Завидовал. Радовался. Надеялся. У меня ведь тоже было как-то так… Прости. Не сегодня.
А он скрипел углем по картону, скрипел зубами. Скрипел по телефону, говоря с малоизвестными или совсем не известными галереями, слушая их отказы, не обращая на них, да и на нас всех внимания. И что-то внутри него со скрипом менялось. Он всё-таки был странный. Старый. И его чувства были странными. Когда он бросил работу в своем архитектурном бюро, когда он продал машину, снял пустую холодную ободранно-бетонную студию на втором этаже, над автомастерской – он горел. Я чувствовал его огонь. И не только я. Он притягивал людей. У него были ученики, кроме меня. Я не могу объяснить это факт. А что тебя удивляет? Он был безумно харизматичным. Он говорил, рисовал. Черкал карандашом или ручкой на всем, что попадало под руку. Я отвлекся… А ты молчишь. Зря.
Я знаю, что они жили вместе. И это было поразительно. Она – хрупкая, затерянная в своих красках и эмоциях. Такая чужая и легкая в его бетонной коробке-студии с ржавыми лязгающими ролевыми воротами вместо двери. С холодным душем в углу. И он в ее квартире. Вильямсбург. Руфтоп. плетеные кресла с видом на крыши Бруклина. В квартале от набережной с парком под Вильямсбургским мостом. С закатом, даунтауном и ночной жизнью. Да, они жили вместе. Во всех местах сразу. И вместе по субботам выносили свои работы на Бушвик-Маркет. Рядом с подземкой. Знаешь этот блошиный рынок? Они жили-были. Были-жили.
Недолго.
Б*ть. Мне даже больно говорить об этом – недолго. Год. Может чуть больше? Все, что он сделал в том бесконечном году можно было поднимать на верхний этаж МОМА на 57-й улице. На лифте. Без остановок. Туда, где Кандинский, где Матисс и Ван Гог. Где лилии Моне. И я бы сдвинул ради его исчерканных картонов музыкантов Пикассо.
Все, что он сделал в тот сумасшедший год было чудом. Наверное, этим чудом была для него она. В каждом е*ном штрихе его дешёвых угольных стержней была она. Б*ть. Глоток вина… и я говорю дальше, хорошо?
Он не рисовал больше ничего и никого. Только её. Каждый картон. Каждый, раздобытый неизвестно где, холст. Ее худое гибкое голое тело. Ее резкие скулы. Ее славянские вечно настороженные глаза, нос с небольшой горбинкой. Каждая линия – это она. В ломаных, вдавленных, вбитых в картон штрихах его угля она оживала. Крошилась черными отпечатками его пальцев, но дышала. Поверь мне.
Он был настоящим художником. Он сумел стать настоящим собой. Может быть, он сумел обмануть время. Ненадолго. Сдвинуть свой проклятый давящий возраст и расправить плечи. Ненадолго. Б*ское предательское слово.
То, что сейчас от него осталось не стоит видеть… Это же печальная история, ты помнишь? Она ушла. Это было неизбежно. Это был вопрос времени, которое нельзя обмануть насовсем. Это был вопрос ржавого разряженного аккумулятора его сердца. Предельный, запредельный ток удерживал ее, слепил ее. Недолго.
Она встретили мальчика. Художника. Белого. Из хорошей семьи. Контакты, связи, встречи… вряд ли деньги имели для нее значение. Это просто была закономерная встреча. Я уже говорил про трамвай. Да. Мальчик был молод. Пати, клубы коктейли. Натурщица была бы кстати. И была кстати.
Никаких подробностей. Во-первых, у меня их нет. Во-вторых, тебе ведь уже ясно. Не знаю, что будет с ней дальше. Ее краски по-прежнему безумны. На ее холстах я вижу иногда черные рваные линии, как-будто взгляд через плечо. Назад. Но там уже никого. Ее мальчику наскучило быть художником. Хочешь знать, чем он сейчас занимается? Зачем тебе это? А я не хочу каркать за их счастливым окном.
А он? Если это был тизер? Вряд ли. Ты знаешь, и я знаю. Можно много раз и много лет оставаться посредственным архитектором. И можно лишь один раз стать художником. Сгореть. Он сжёг свое чёртово старое глупое сердце. Там. В холодном сером бетонном Бушвике, промышленной окраине Бруклина. Если ты понимаешь о чем я. Пойми, ладно?
Б*ть. Мне реально трудно было об этом рассказывать. Сходи, спроси на Маркет в Бушвик, рядом со станцией L-трейн Джефферсон стрит. Там, за сломанными манекенами могут ещё стоять его работы. Ты их сразу узнаешь – картоны в черных мусорных пакетах. Я тебе достаточно рассказал. Бери. Это все настоящее. Это все правда. Бери, ты же видишь. Б*ть. Ты же чувствуешь.
Но не проси меня познакомить с ним. Есть причины. Поверь.