И повезли меня в кузове трехтонки в Минск. И вновь давно знакомая «американка», длинные коридоры и — двери, двери кабинетов следователей, вновь руки назад и пересвист выводных. Молоденький лейтенант Пронин (?) листает мое дело 1937 года с грифом «Хранить вечно». Ну как тут не возгордиться? Такая важная персона, такую кашу заварил, что дело будет храниться вечно! Говорить нам со следователем было не о чем; малограмотные доносы уречского сексота скомпрометировать меня не могли, давнишние обвинения я отмел сразу же. Это понял и следователь, однако отпускать меня с Богом никто не собирался. Переводили из тюрьмы в тюрьму, из камеры в камеру, держали с бывшими полицаями и старостами, за «непослушание» бросали в карцер.
Под осень «следствие» закончилось «утешительным» заключением: «Судить вас не за что и судить не будем, но местожительство придется поменять».
Я возмущался, что меня ошельмовали перед учениками, их родителями, перед людьми, которые знали меня и верили мне. Спрашиваю: где, когда, в какой стране, по какому законодательству дважды карают за одно и то же? Тем более вины за мною нет, судимость с меня снята. Представитель прокуратуры, запуганная женщина по фамилии Мультан соглашалась со мной и ссылалась на некую директиву сверху об изоляции всех ранее осужденных по политическим мотивам.
Мне объявили решение «Особого совещания НКВД СССР» о высылке в Новосибирскую область. И я вторым заходом отправился осваивать нары, полы под ними, дезокамеры, карцеры минской, московской, куйбышевской, челябинской и новосибирской тюрем. Особенно запомнились челябинская и новосибирская, и не в последнюю очередь своей внешней необычностью: красивые и светлые строения, с широкими коридорами, высокими зарешеченными окнами с «намордниками». Вскоре мы узнали, что строили институты, но новая волна бериевских ″преступлений″ вынудила срочно переделать их в тюрьмы. Позже на вопрос об образовании я порою с горькой усмешкой отвечал, что помимо минского окончил челябинский и новосибирский институты. Даже не институты, а университеты, академии, они открыли такое, чего в самом кошмарном сне не увидишь, научили тому, чего сам не постиг бы никогда. «Обучение» это заняло два десятилетия, лучшие годы молодости и зрелости…
Мне вспоминается, как гнали этапы студеными ночами под сиверным ветром и колкими звездами, вспоминается лай и тяжёлый дух псины служебных овчарок, бесстыдная ругань и крики конвойных, лица мучеников и мучениц, абсурдные обвинения ни в чем не повинных молодых и немощных старцев, подростков, «повторников» и так называемых «указников».
Сколько человеческих судеб прошло рядом, сколько человеческих трагедий довелось увидеть, сколько передумано и выстрадано!
Вспоминается: из челябинской пересылки вывели нас серым осенним днем числом душ триста. Впереди шли три молоденькие матери с младенцами на руках. Вся длинная колонна угрюмо молчала. Слышалось только шарканье ног, урчание овчарок и команды начальника конвоя. Наш вид мог перепугать любого: прозрачно-голубые, давно не бритые лица, свалявшаяся, самая разнообразная одежда, за спинами грязные торбочки с арестантским скарбом.
Возле хлебного магазина змеилась очередь. Ее оттеснили к забору. Женщины из очереди увидели молоденьких мам в голове колонны и заплакали. На нас глядели испуганные, печально обреченные глаза людей, некоторые участливо кивали, боязливо махали чуть поднятыми руками.
После Челябинска больше месяца в новосибирском «институте» ожидали отправки к местам ссылки. Начальство объясняло эту задержку сильными морозами, а мы были готовы идти пешком, лишь бы вырваться из-за решётки, из душных камер со шмонами и парашами. Всё же там была какая-то воля: свежий воздух, неизвестная работа, оттуда можно было связаться с домом.
Наконец в конце декабря перед отбоем скомандовали: «Все на выход с вещами!» Запомнилась та темно-синяя ночь, настывшая, как железо. Дышать студеным разреженным воздухом было больно. Пронзала дрожь. Над растянутой колонной тёмных фигур поднималисьелые облачка пара. С торбами за плечами шли, как говорили некогда, люди разных званий, сословий и профессий. Были ленинградские партийные работники высокого ранга и кораблестроители, два священника — один из Молдавии, другой из Рязани. Восьмидесятилетний оптимист говорил: “Я человек дисциплинированный, без разрешения начальства не помру».
От самой Москвы вместе со мною путешествует остроумный краматорский столяр Дмитрий Степанович Кинаш. Из дома его завезли в город Сталино (бывшую Юзовку, ныне Донецк), и он допекал начальника тюрьмы вопросом: « Скажыть, будь ласка, чы довго мы будэмо сэдити у сталинской тюрми?» Тот топал ногами, угрожал карцером, запрещал так говорить. А Кинаш продолжал свою роль: «А що я таке сказав? Коли б сэдив у Киеве, спытав бы про киевську, а у …» — «Цыц!» — кричал начальник, опасаясь, что Кинаш снова в его присутствии некстати помянет имя вседержителя в сапогах. О своей жене Дмитрий Степанович говорил, что она теперь «пануе в колгоспи».