Дневальный отвел нам правый край барака. Лебедева он усек мгновенно и предложил топчан, похожий на кровать. Я один среди уголовников. Что будет? Решаю: с волками жить — по-волчьи выть. Нет, я не стал ни вором, ни фармазоном (аферистом), ни картежником, но и в обиду себя не давал. В шалмане я наблюдал множество изломанных судеб, жестокость и сентиментальность, уживающиеся в одной душе, безжалостность и участливые слезы при рассказе «душещипательных романов». Я видел, как делили и прятали краденое, как проигрывали в «буру» и в «штос» чужие шмотки; могли проиграть первого, кто пройдет за окном, и убить. Однажды были проиграны шинель и шапка начальника лагпункта. Постучался к нему в кабинет доходяга, долго пудрил мозги какими-то просьбами, даже слезу пустил, а когда начальник повернулся к телефону, доходяга исчез. Лишь спустя полчаса начальник спохватился, что ни шинели ни шапки на вешалке нет. Сколько ни искали, не нашли. Доходяга пух в изоляторе, а шинели не было. Пришлось начальнику выкупать собственную форму за пару буханок хлеба и десять дополнительных обедов для нашей бригады.
Вечерами прибегала в шалман косоглазенькая цыганочка. Ее таскали то в один, то в другой угол, она никому не отказывала в своих ласках за пайку хлеба или шкварку сальца, украденного из торбы работяги. На короткие гастроли забегали и более пристойные шалашовки — к «своим мужикам». Нагляделся и наслушался я в шалмане такого, что нигде больше не увидишь и не услышишь.
И я, рассказывая «романы», бесстыдно врал и фантазировал. Украшал «романы» роскошными дворцами и женщинами неземной красы, влюбленными в грабителей, тайными встречами на сказочных курортах и шикарных виллах. У моих благодарных слушателей аж слюнки текли от удовольствия. Но иногда до отбоя читал стихи. Слушая «Мцыри» или есенинское «Письмо к матери», некоторые не стыдясь вытирали слезы, а потом, чтоб прикрыть минутную растроганность, давали высшую оценку: «Вот в рот ёдом мазаный хватает за душу, выворачивает, как чулок. А Есенина часто менты забирали? Свой был кореш, а писа-ал-то как!» Тогда я менял репертуар на «Библию» Крапивы. Понимали белорусский текст и дружно хохотали. Так я заслужил право на неприкосновенность, уважение и даже некоторую поблажку.
В нашей бригаде были урки, побывавшие в бегах, рецидивисты, «тяжеловесные» преступники, и оттого она считалась режимной и имела определенные преимущества. Режимников, например, не выводили из зоны, пока не рассветет окончательно, с погрузки снимали с началом сумерек. Все вкалывают, а мы возвращаемся с работы. Обыкновенные бригады день пилят, с подачей порожняка ночь грузят напролет, потом их отведут в зону позавтракать, дадут час погреться в бараке — и вновь на повал.
Бригада Лебедева ходила в передовых. Пока не было вагонов работяги готовили фронт погрузки — подтаскивали дрова поближе к рельсам. А наши архаровцы тем временем «давили романишки» или рылись в чужих торбах. Но прибывал порожняк, и они захватывали чужую подготовку, грозили бригадиру работяг топором и скоренько загружали вагоны. Были в нашей бригаде и большие мастера туфты. Как это делалось, рассказывать не буду, чтоб невзначай никого не научить этому мошенническому методу в нынешнее время. Скажу лишь, что вагоны уходили наполовину пустыми.
Начальство на это закрывало глаза. Ему было выгодно, что на складе остаются сотни кубометров, которые уже «поехали», но только в накладных. Было это на руку и грузчикам, что разгружали наши составы. В благодарность они присылали в порожних вагонах махорку с записками: «Братцы, давайте побольше туфты».
Ни один дневальный не пускал «лебедевцев» в свой барак. «Куда прёшься, ворюга? Я тебе пошастаю тут!» — так встречал дневальный из бригады Кувшинова и меня. В ней работал мой институтский товарищ и друг по несчастью Миша Плащинский. «Гляди мне, Плащинский,— говорил ему дневальный,— если что пропадет, будешь отвечать. Нашел себе дружка из шалмана… Институтский, говоришь, товарищ? Так он, видать, и воровскую академию кончил!»