Прошло много времени. Если человека с лицом черепа увели ночью, то сейчас было утро; если утром, то сейчас ближе к вечеру. Уинстон был один, уже несколько часов один. Боль от сидения на узкой скамье стала такой невыносимой, что он часто вставал и ходил по камере, а телеэкран молчал. Кусок хлеба все еще лежал там, где его уронил мужчина без подбородка. Сначала было очень трудно не смотреть на него, но потом голод уступил место жажде. Во рту сделалось липко и противно. Мерное гудение и постоянный белый свет вызывали что-то вроде головокружения, какую-то пустоту в голове. Он вставал, потому что кости ломило невыносимо, а затем почти сразу садился, потому что в голове все вертелось, и он боялся упасть. Когда физические страдания чуть утихали, возвращался ужас. Иногда при мысли об О’Брайене и бритвенном лезвии появлялась слабая надежда. Разумно предположить, что лезвие могли бы спрятать в еде, если бы ему принесли еду. Мысли о Джулии были совсем смутными. Где-то она тоже страдает и, вероятно, сильнее, чем он. Может быть, сейчас она кричит от боли. Он подумал: «Если бы ради спасения Джулии мне потребовалось бы страдать в два раза больше, я бы выдержал? Да». Но это было только умозаключением, сделанным лишь потому, что он знал: он должен прийти к такому решению. Он не чувствовал этого. Здесь ты не можешь чувствовать ничего, кроме боли и предчувствия боли. Кроме того, возможно ли, когда ты на самом деле страдаешь, желать по какой бы то ни было причине, чтобы твоя боль усилилась? Но на этот вопрос ответа не было.
Опять послышался звук шагов. Дверь открылась. Вошел О’Брайен.
Уинстон вскочил на ноги. Шок, испытанный им при виде этого человека, был таким сильным, что он позабыл об осторожности. Впервые за многие годы он не думал о присутствии телеэкрана.
– И вы тоже у них! – воскликнул он.
– Я давным-давно у них, – ответил О’Брайен с какой-то мягкой иронией, в которой слышалось и нечто похожее на сожаление. Он сделал шаг в сторону. Из-за его спины показался широкоплечий надзиратель с длинной дубинкой в руке.
– Вы же знали это, Уинстон, – сказал О’Брайен. – Не обманывайте себя. Вы, конечно, знали – вы всегда это знали.
Да, теперь он понял, что всегда это знал. Но сейчас не было времени думать об этом. Глаза его видели лишь дубинку в руке надзирателя – по голове, по уху, по плечу, по локтю…
По локтю! Он рухнул на колени, почти парализованный болью, и схватился другой рукой за локоть. Все взорвалось вспышкой желтого света. Непостижимо, просто непостижимо, чтобы один удар мог причинить такую боль! Свет рассеялся, и он увидел, что двое смотрят на него сверху. Надзиратель смеялся над тем, как он корчится. В любом случае найден ответ на один вопрос. Никогда и ни за что на свете нельзя желать, чтобы боль усилилась. О боли можно думать лишь одно: быстрей бы она прекратилась. В мире не существует ничего худшего, чем физическая боль. Перед лицом боли нет героев, нет никаких героев, думал он снова и снова, корчась на полу и бессмысленно держась за покалеченную левую руку.
Глава 2
Он лежал на чем-то, похожем на раскладушку, только она находилась высоко над полом, и он был каким-то образом привязан к ней так, что не мог пошевелиться. Свет, казалось, стал еще ярче и бил прямо ему в лицо. О’Брайен стоял рядом и пристально смотрел на него сверху вниз. С другой стороны находился какой-то мужчина в белой куртке и со шприцем для подкожных инъекций в руке.
Даже открыв глаза, он не сразу понял, где он – осознание приходило к нему постепенно. У него сложилось впечатление, будто он оказался в этой комнате, вынырнув из совершенно иного мира, откуда-то из-под воды далеко-далеко в глубине. Он не знал, сколько времени провел внизу. С того момента, как его арестовали, он не понимал, ночь сейчас или день. Кроме того, и воспоминания не были непрерывными. Временами его сознание, даже слабое, как во сне, пропадало, а затем, после черного провала, возвращалось.