– Нет! – воскликнул О’Брайен. Его голос резко изменился, а лицо одновременно посуровело и оживилось. – Нет! Не просто ради твоего признания и не чтобы наказать. Сказать тебе, зачем мы тебя сюда привезли? Чтобы вылечить! Чтобы избавить от безумия! Пойми наконец, что никто из тех, кого мы сюда привозим, не выходит неизлеченным! Нас не интересуют твои несчастные преступления. Партии нет дела до поступков: нам важны только мысли. Наша цель не уничтожить врагов, а изменить их. Ты меня понимаешь?
Он склонился над Уинстоном. На таком близком расстоянии его лицо казалось огромным и, поскольку Уинстон смотрел на него снизу, особенно безобразным. Ко всему прочему, лицо это выражало какое-то напряженное, безумное исступление. Уинстону стиснуло сердце. Если бы он мог, вжался бы глубже в койку. Он не сомневался, что О’Брайен сейчас дернет за рычаг – просто так, из прихоти. Но вместо этого О’Брайен отвернулся, прошелся по комнате и продолжал уже без прежнего напора:
– Первое, что ты должен понять: здесь мучеников не бывает. Ты ведь знаком с историей религиозных преследований. Вот была в Средние века инквизиция. Она потерпела неудачу. Собиралась искоренить ересь, а сама обессмертила ее. За каждым еретиком, сожженным на костре, вставали тысячи других. Почему? Потому что инквизиция убивала своих врагов открыто – и они умирали нераскаявшимися. Собственно, за то их и убивали, что они не каялись. Люди умирали, потому что отказывались отречься от убеждений. Конечно, вся слава доставалась жертве, а весь позор – инквизитору, отправившему ее на костер. Потом, в XX веке, пришли так называемые тоталитарные режимы. Германские нацисты и русские коммунисты. Русские преследовали ересь еще яростнее, чем инквизиция. Им казалось, что они учли ошибки прошлого: во всяком случае они знали, что не надо создавать мучеников. Прежде чем выводить своих жертв на показательный процесс, они планомерно втаптывали в грязь их достоинство. Ломали их пытками и одиночными камерами, превращали в жалких, юлящих людишек, которые сознавались во всем, в чем им скажут, обзывали себя последними словами, оговаривали друг друга и прикрывались друг другом, вымаливали пощаду. Но от силы несколько лет – и все по новой. Погибшие превратились в мучеников, а об их унижениях забыли. Опять-таки – почему? В первую очередь потому, что их признания были явно вынужденными и лживыми. Мы не делаем таких ошибок. Все признания, которые здесь делают, правдивы. Мы их делаем правдивыми. Но главное – мы не даем мертвецам восставать против нас. Не воображай себе, Уинстон, что потомки за тебя отомстят. Потомки о тебе не узнают. Тебя выудят из потока истории. Мы превратим тебя в газ и рассеем в стратосфере. От тебя не останется ничего – ни имени в архивах, ни живого воспоминания. Ты обнулишься и в прошлом, и в будущем. Раз – и нет тебя, никогда не было и не будет.
«Тогда зачем меня пытать?» – подумал Уинстон с мимолетной горечью. О’Брайен встал как вкопанный, будто Уинстон произнес это вслух. Его широкое уродливое лицо приблизилось, глаза чуть сузились.
– Ты думаешь, что раз мы собираемся тебя полностью уничтожить и ни твои слова, ни твои дела ничего не изменят – раз так, зачем мы теряем время и допрашиваем тебя? Так ты подумал?
– Да, – сказал Уинстон.
О’Брайен усмехнулся.
– Ты – сбой в системе, Уинстон. Ты – пятно, которое нужно вывести. Разве я тебе только что не сказал, чем мы отличаемся от палачей прошлого? Нам мало послушания через силу и даже самой униженной покорности. Когда ты наконец нам покоришься – ты покоришься по своей воле. Мы уничтожаем еретика не за то, что он нам сопротивляется: пока он сопротивляется, мы его не уничтожаем. Мы обращаем его в нашу веру, захватываем его сознание, преобразуем его. Выжигаем из него все зло, все иллюзии. Перетягиваем его на свою сторону – не для виду, а на самом деле, чтобы он стал душой и сердцем наш. Прежде чем убить, мы делаем его одним из нас. Мы не потерпим, чтобы где бы то ни было существовала ошибочная мысль, пускай даже тайная, пускай бессильная. Даже в миг смерти мы не допустим отклонений. В прежние времена еретик шел на костер все еще еретиком, он проповедовал свою ересь, гордился ею. Даже жертва русских чисток могла идти на расстрел с мыслью о бунте. А мы делаем мозг совершенным, прежде чем разнести его пулей. Старые деспотии приказывали: «Не смей». Тоталитарные режимы – «Делай так». Мы говорим: «Будь таким». Никто из тех, кого мы сюда привозим, не может против нас выстоять. Всех отмывают добела. Даже тех трех жалких предателей – Джонса, Аронсона и Резерфорда – и тех мы под конец сломали. Я их тоже допрашивал. Видел, как их постепенно дожали, как они выли, пресмыкались, рыдали – в конце концов уже не от боли или страха, а от раскаяния. Когда мы закончили работу, это уже были не люди, а скорлупки. В них не осталось ничего, кроме горького стыда за содеянное и любви к Старшему Брату. Они любили его так трогательно. Умоляли, чтобы их расстреляли поскорее, пока их помыслы еще чисты.