«Хочется, – сказала она ему, – чтобы это случилось с другим человеком». И ему хотелось. Он не просто так это сказал. Он желал, чтобы ее, а не его, отдали тем…
В музыке, бренчащей из телевида, что-то изменилось. В ней возникла надтреснутая, издевательская, какая-то желтая интонация. Вдруг зазвучал голос певца – а может, и не зазвучал, просто воспоминание подменило собой реальность:
Глаза Уинстона наполнились слезами. Проходивший мимо официант, заметив, что его стакан пуст, вернулся с бутылкой джина.
Уинстон поднял стакан, понюхал. С каждым глотком это пойло все отвратительнее. Но оно теперь его стихия, его жизнь, его смерть и воскресение. Джин каждый вечер погружает его в ступор, а каждое утро возвращает к жизни.
Просыпается он теперь не раньше одиннадцати, со склеенными веками, огнем во рту и ломотой в спине, и, не поджидай его с вечера возле кровати бутылка и чайная чашка, он бы не смог принять вертикальное положение. В полуденные часы он сидит со стеклянными глазами, слушает телевид, прикладывается к бутылке. С пятнадцати часов и до закрытия – заседает в «Каштане». Всем наплевать, чем он занят, свистки его не будят, телевид не пристает с замечаниями.
Иногда, может, два раза в неделю он заходит в пыльный, заброшенный кабинет в Глависте на так называемую работу. Его назначили в подкомиссию при какой-то подкомиссии, зародившейся в недрах одной из бесчисленных комиссий по устранению мелких нестыковок в одиннадцатом издании Словаря новоречи. Подкомиссия участвовала в подготовке так называемого Промежуточного отчета, но в чем ей предстояло отчитаться, он так толком и не выяснил. Речь, кажется, шла о том, где ставить запятые – внутри скобок или за ними.
В подкомиссии состояло еще четверо таких же, как он. Иногда они собирались и тут же расходились, честно признаваясь друг другу, что делать им на самом деле нечего. Но бывали и дни, когда они принимались за работу, можно сказать, усердно, с показным старанием составляли протоколы заседаний и сочиняли длинные пояснительные записки. Впрочем, их никогда не удавалось закончить: члены подкомиссии увязали в нескончаемых спорах о том, что, собственно, является предметом спора, – все более и более абстрактных, с хождениями по кругу, детальнейшим обсуждением определений, бесчисленными отступлениями и склоками, даже с угрозами призвать в арбитры высокое начальство. Потом запал внезапно заканчивался, и они молча глядели друг на друга через стол мертвыми глазами, как призраки, тающие в воздухе при первых криках петуха.
Телевид на минуту замолчал. Уинстон снова поднял голову. Сводка! Но нет, просто сменили музыку. Он закрыл глаза и увидел карту Африки, словно отпечатанную на внутренней стороне век. Стрелки изображали движения армий – черная, рвущаяся вертикально вниз, к югу, и белая, стремящаяся горизонтально вправо, к востоку, чтобы перерезать хвост черной. Словно ища поддержки, он взглянул на невозмутимое лицо на портрете. Возможно ли, что второй стрелки вовсе не существует?
Он снова потерял интерес к войне, отпил еще глоток джина, взялся за белого слона и нерешительно сделал ход. Шах. Но ход очевидно неверный, потому что…
Всплыло незваное воспоминание. Он в освещенной свечами комнате, большую часть которой занимает огромная кровать с белой спинкой. Он, девяти- или десятилетний, сидит на полу, трясет стаканчик с игральными костями и возбужденно смеется. Мать сидит напротив и тоже смеется.
До ее исчезновения оставалось примерно с месяц. У них момент примирения, гложущий голод позабыт, прежняя привязанность к матери временно ожила.
Уинстон хорошо запомнил тот день: хлестал проливной дождь, по окнам струились ручьи, при слабом свете невозможно было читать. В темной и тесной спальне двум детям стало нестерпимо скучно. Уинстон ныл и ворчал, понапрасну требовал есть, слонялся по комнате, наводил беспорядок и пинал плинтус, пока соседи не начинали стучать в стену. Младшая иногда принималась выть. Наконец мать сказала: «Веди себя хорошо, а я тебе куплю игрушку. Замечательную, тебе понравится». И вышла под дождь в соседнюю лавку, где еще иногда торговали всякой всячиной.
Вернулась она с настольной игрой в коробке. Уинстон запомнил запах мокрого картона. Игра была дрянного качества – поле все растрескалось, а неровно вырезанные деревянные кубики норовили укатиться. Уинстон смотрел на игру хмуро, без интереса. Но мать зажгла свечку, и они уселись на пол. Фишки, полные надежды, карабкались вверх, к финишу, скатывались вниз, почти к самому началу, и скоро Уинстон уже хохотал в радостном возбуждении. Они сыграли восемь партий, каждый выиграл по четыре. Сестренка, слишком маленькая, чтобы разобраться в игре, сидела, прислонившись к диванному валику, и смеялась, потому что им весело. Так они провели совместный счастливый вечер, совсем как в его раннем детстве.