В гостинице плохо топят и мама накинула пальто (отцовский этюд сохранился). Я лежу больная, с обмотанным горлом (и такой рисунок есть). Заходит режиссер и, пробираясь мимо сидящих, задел ненароком Вадима Георгиевича. И, как всегда, сквозь зубы:
– Извините, милейший...
А Вадим Георгиевич спокойно так:
– Ничего, голубчик, я привык к вашим ногам, – будто предвкушая тон привычных шуток режиссера.
Отец мой не раз повторял: Вадим Георгиевич – блестящий театральный художник и прекрасный рисовальщик.
Был и есть, наверное, такой цеховой термин для тех, кто умеет рисовать.
– Неужели есть художники, которые не умеют рисовать? Зачем же они стали художниками?
Все рассмеялись.
Но время показало, что это не так уж смешно.
И вот десятилетия спустя вижу на выставке эскизы к «Турандот» и возвращаюсь мысленно к Вадиму Георгиевичу.
Описывать и оценивать работы – не мое дело. Мое дело – радоваться, что они есть, что художник уцелел и что мне посчастливилось знать его.
Многое из того, что запомнила, осознаю лишь теперь. И то, с каким достоинством вел себя Вадим Георгиевич в самое нелегкое – послевоенное время, и то, как терпелив был ко всяким бытовым неурядицам: и это после Мюнхена и Парижа...
Сейчас множество печатных и непечатных – интернетных – источников, только руку протяни. И ответы на все вопросы. Но я не хочу этого делать. Не потому, что не доверяю, а потому, что ничем не хочу заслонять тот образ, который сложился с ранних моих лет, начиная с холодных гостиничных вечеров (пишу о холоде лишь потому, что вижу пальто на маме в отцовском этюде. А в атмосфере вечеров холода не было, а было живое интересное общение художников).
Теперь, спустя десятилетия, все, даже самые незначительные эпизоды, приобретают новый смысл.
Встретились мы как-то с Вадимом Георгиевичем в неожиданном районе – это было возле Батыевой Горы (название для киевлян). Время неуютное: зима закончилась, весна не началась, деревья голые, в воздухе зябко. Увидела Вадима Георгиевича – обрадовалась. Он удивился: «Ты что здесь делаешь?» Пошли рядом. Через несколько шагов он вскинул голову и говорит, что в голых ветках больше трагизма, чем в траурной музыке, а поэзии, говорит он, больше, чем в любой элегии. И еще он сказал тогда о художнике Саврасове, о том, что Саврасов очень чуток к такому состоянию в природе. И еще, помнится, добавил: дело не в грачах, а в ожидании...
Ну, тут уже совсем непонятно: какие еще грачи? Потом отец показал работу Саврасова «Грачи прилетели» и сказал: «Не в грачах дело. А в состоянии».
И я вспомнила Вадима Георгиевича.
У меня за окном в осеннее и весеннее время – настоящий Саврасовский пейзаж. Да еще с тоненькими остроконечными шпилями на горизонте. Красиво, грустно и напоминает о чем-то очень знакомом. Невзирая на другое полушарие. Как видно, не в полушарии дело...
Вадим Георгиевич взял меня легонько под локоть, и так мы дошли до моего дома.
А через несколько лет я получила от него подарок ко дню рождения: огромный букет ландышей, чуть не целое ведро. Он еще и потрудился над ним: освободил букетики от завязок и листьев. И получилась такая нежно-перламутровая пена. Целая шапка ландышевой пены.
Авангард, авангард... Какая разница, каким словом обозначать человечность.
Трио
Благодатна детская памятливость. Что-то из повседневности, как семена из почвы, прорастает и превращается в символы. Картины памяти, как старые фотографии: не просто изображения – вехи.
Помню высокую, статную женщину, что часто приходила к нам. Ее звали Эстер Вевюрко. Она жила в известном в Киеве доме – Доме писателей. Я думала, что именно поэтому она так складно говорит (магическое слово “писатели”) и что поэтому ее так легко слушать. (Я же говорю: “у детей ушки на макушке”).
Запомнила: муж был писателем. Рано умер. Два сына, один из них – на фронте. Его звали Тоба. Запомнила необычное имя, потому что одажды Эстер пришла – не пришла, а ворвалась – с рыданиями, без конца повторяя это имя: получила похоронку.
И оставшись одна, Эстер стала рассказывать сказки. Ходила по школам, детдомам, клубам, домам пионеров – всюду, где были дети, – и рассказывала сказки. Приходя к нам, тоже рассказывала сказки.
Ее считали чудачкой. Но теперь понятно, что так она спасалась.
Длилось это несколько лет, а потом Эстер уехала с младшим сыном. Говорила, что нашелся кто-то из родственников в другом городе.
Довольно обычная по тем временам история, но вот ведь: запомнилась. Быть может, не столько сама история, склько то, что над ней: знак печали, достоинства и благородства.
И даже если это было не так или не совсем так – неважно. Время все отшлифовало до степени своей необходимости. Значит, так и было, так надо.
Гавот ІІ
Жизнь такая была: что-то понятно, а что-то совсем не понятно. И в то же время – интересно: возраст такой, возраст узнаваний.