Давно уже, со дня Франековой свадьбы, дело к этому шло. С каждым весенним дождем начало нашей любви приближалось. «Когда зацветут травы, — говорила Марийка, — когда травы зацветут, Ендрусь». И что ни день по два, по три раза я убегал из города, из предместья, чтобы, сняв башмаки, пройтись босиком по желтому от осота лугу, завернуть в темнеющие хлеба, где с трудом мог спрятаться только что уродившийся на свет зайчонок, куропатка, ищущая потерянный колокольчик, грач, выклевывающий из чернозема рассеянные по полю истлевшие кости, а может, золотой перстень, брошенный через плечо убегающей Книгой[28]
. Я рвал траву горстями, набивал полные карманы, совал за пазуху, в новую шляпу. А вечерами приходил к Марийке и с порога разбрасывал травы по комнате, по столу, по дивану, швырял в зеркало, обсыпал Марийкииу голову, босые, поджатые под себя ноги. Она же надо мной смеялась, заходилась от смеха. «Когда зацветут травы, — говорила, пела, бегая по комнате, — когда зацветут везде и повсюду травы, Ендрусь».Травы, травы, травяные народцы, убегающие от серпа, от косы, от коровьих зубов. Молоко из них льется, каплет, сочится зеленое молоко и течет, стекает в ближайшее озеро, в реку. Оттого и зеленая в них вода. В травах мой дед потерял часы. Серебряную луковицу, что привез из Чикаго. Мы искали эти часы всей семьей. Целый день, целую ночь, с керосиновыми лампами, с фонарями. Ложились посреди луга на землю и прислушивались, не тикают ли. Но то был июньский луг, и, кроме часов, там стрекотала целая рать кузнечиков, потрескивала тьма упавших с неба планет, догорающих в мокрой от росы траве. Спустя два дня, когда мать доила корову и прислонилась всклокоченной головой к ее боку, она услыхала, как в нутре у буренки что-то тикает. Серебряные часы, как пить дать серебряные часы, проглоченные коровой, поддетые языком вместе с травой. С тех пор в хлев стали ходить, чтобы послушать, как часы тикают, чтобы узнать время. Года два так ходили, соседи над нами посмеивались, говорили, что у нас единственных на всем, свете коровье, хлевное время.
Даже сегодня, когда я собрался уезжать с Марийкой, Франусь, развалясь подле Адельки в постели, попивая поданный вдовушкой кофеек, сказал мне с хитрой улыбкой:
— Ендрусь, серебряные часы, смотри не забудь прихватить с собой «луковицу». Чтобы знать, когда пробьет твой час.
Вот и сейчас я смотрю на дедовы часы, лежащие на срубленном дубке, тикающие так, словно весь лес, дерево за деревом раскручивается изнутри. Смотрел я на них, и когда мы катались по траве, по ягоднику, когда скатывались с пригорка, чтобы замереть в ложбине, на полянке под колючим можжевельником. Было десять часов. На всех часах мира стрелки тогда показывали десять. На колокольнях, на вокзалах, в больницах и тюрьмах, у вдовушки и у меня дома — везде десять. Я приоткрыл крышечку и остановил стрелки ровно на десяти посреди цветущих трав, папоротников, в лесу, заполненном немолчным кукованьем, постукиваньем — здоров ли, весел ли? — дятлов, пеньем под весенним дождем иволог. «Ендрусь, серебряные часы», — говорил я себе и клялся, что как дар возложу на алтарь эту швейцарскую луковицу, которую мне подарили, когда корову продали мяснику, когда принесли от него вместе с ведерком потрохов да неполной корзиной костей завернутые в платочек часы, не переваренные, продолжающие идти, как прежде, как в Чикаго, как на лугу, в траве, в коровьем желудке.
Мы лежали рядом, подложив руки под голову, и думали о цветущих травах, высоких, до пояса, влажных от росы, всю ночь напролет упадающей. О, цветущие травы, разбрасывающие семена по всему свету, духовито курящиеся; стоит подуть ветерку, как из вас выскочит и обратится в бегство зверь, взмоет ввысь птица. Вы заходите в костелы, во все распахнутые настежь двери костелов, под звон колокольчика, призывающего поднять святые дары, дабы помолиться, взойти на алтари, врасти в тела святых, обгрызенные короедами, гниющие от литаний. Придет время, и я засею вами клочок поля, специально для этого купленный, и не позволю к вам притронуться ни косе, ни скотине. Сами для себя будете цвести и отцветать, осыпаться, роняя семя, рождая новые поколения, и так целый век. А я буду вас молоком поить, медом, словно княжну, от зари до зари не устающую капризничать.