Прежде Глаша стремилась походить на барышню, теперь Милу подделывали под Глашу. Остригли её прекрасные волосы, «пустили» на лоб чёлку. Обесцветили перекисью водорода. Мила сняла свой благородный, простой траур и примеряла Глашин костюм, её кофточку в красную клетку, бисерное ожерелье, костяной браслет. В карман жакетки засунули полинявший зелёный платочек, на голову, набок, – берет с помпоном, и Мила выглядела похожей на Глашу. Затем Глаша побежала в этом же наряде сниматься для карточки к паспорту.
Через два дня после предложения снова в «Усладу» явился Попов. Он был в рабочем костюме, рубаха навыпуск, сверху жилет. Картуз его был молодецки сдвинут на затылок. Он был весел: жених.
Анна Валериановна встретила его сурово. Разве он забыл условие? Попов только развёл руками:
– Любов, тётенька, любов (он произносил твёрдо: «любов»)! Принёс подарок Людмиле.
В корявых пальцах, грубых и грязных, он держал бутылочку одеколона, конфискованного у парикмахера Оливко. Он просил смиренно разрешения повидать «свою голубку» и самолично поднести одеколон. Но Анна Валериановна была непреклонна.
Уходя, он жал и тряс холодную, безжизненную руку тёти, прося её всё-таки теперь же если не сказать, то хоть намекнуть голубке Людмиле о сватовстве.
– Первым классом! В соборе будем венчаться… и хор соберём… и чтоб сам архиерей сказал слово. Всё устроим. Да и на платье какой материал? Образчик бы надо – достанем.
Он объяснял, что его сердце болит: видел свою голубку всегда бледной, слабенькой, напуганной и несчастной. А хочется видеть её весёленькой, румяненькой, кругленькой и счастливой.
– Скажи про меня – обрадуй!
Анна Валериановна обещала. Она обещала и намекнуть, и подготовить, и одеколоном надушить немедленно, но настаивала:
– Дайте же ей спокойно отгореваться, отплакаться, окончить траур.
– Людмила плачет! – воскликнул Попов, и как будто слёзы показались в его глазах. – Да я… да я для неё…
Но тётя выпроваживала его решительно.
– Поймите: девушка, воспитанная в семье, в спокойной обстановке, вдруг подвергается таким ужасным несчастьям. Напуганная, слабая, осиротевшая, в разграбленном доме… она плачет на могиле брата… её мать больна… Имейте, наконец, сердце: дайте ей успокоиться. Через две недели заговорим о вашем сватовстве.
Попов понимал. Попов соглашался. Сочувствие, жалость смотрели из его глаз.
– А ты её успокой! Ни Полина, ни Варвара вас больше не тронут. Я к этому делу присматриваюсь. Сюда не вернётся Варвара, я к ней одного своего товарища пошлю: прикончит, как Бог свят. А Полина – плёвое дело. Я в лицо её рассмотрел, чтоб не ошибиться, которая. Говорит много: дракон китайский! Слушать её противно, не под силу. Ну, убрать её ничего не стоит: настоящего значения в ней нету. Законом под расстрел подведу. А ты скажи, тётенька, может, ещё кого Людмиле нашей приуспокоить желательно?
Он ушёл наконец. Но его забота о Миле, его горячее участие, его готовность рассчитаться с врагами Милы свидетельствовали, что Миле надо скрыться, и поскорее.
Главное, в чём нуждалось правительство, были пищевые продукты и деньги, вернее, золото и тому подобные ценности. Пришло время и парикмахеру Оливко познакомиться с этой истиной. Клим Попов оказывал правительству огромные услуги в добывании средств. Он стал незаменим, и вес его в тесном кругу правящих возрос чрезвычайно.
Вопрос о финансировании правительственных нужд и учреждений путём конфискации частных имуществ был снова на повестке дня. Увлечённый театральной стороной революции, Оливко с тёмными предчувствиями и даже с некоторой брезгливостью относился к тому, что было грабёж, разбой и насилие. Он старался не вникать в сущность таких дел. Подписав «к исполнению», он передавал их в «комиссию», где царил Попов.
На текущей повестке стоял пункт «об изъятии церковных имуществ». Оливко морщился. Конечно, были золотые вещи в соборе, известно, золото – самый ходкий товар, легче всего реализуется, но… Что именно было в этом «но», Оливко не хотелось думать. Ему хотелось устроить конфискацию церковных имуществ как-то без личного своего участия. Он послал записочку Попову, прося зайти, чтоб «перекинуться словом».
Из «Услады», полный мечтаний о Людмиле-голубке, Попов затопал к парикмахеру.
– Видишь ли, товарищ, – театрально начал Оливко, – опять к тебе небольшое дельце…
Его мыслью было заинтересовать Попова «дельцем» и затем возложить на него и предложение, и обсуждение, и исполнение проекта.
Не в пример прошлому, Попов слушал его рассеянно, не отрываясь мыслью от «голубки». Но поняв, в чём, собственно, было дело, он вдруг пришёл в непомерное негодование:
– Грабить собор? Это церкву грабить? Ты знаешь, товарищ, говори, да не заговаривайся! Ты за кого же меня принимаешь? Поучить тебя надо бы! Хочешь?
Он, только что видевший в воображении своём себя и «голубку» в соборе, перед алтарём, под золотыми венцами, внимавшими епископу, негодовал искренне и был страшен.
Вобрав голову в плечи, он медленно наступал на Оливко. Смертельно испуганный парикмахер, подняв руки ладонями вверх, в этой молитвенной позе отступал в угол, бормоча: