– Послушай, друг, – хрипел дьякон, – уйди. Ради Господа Бога… Дорого время: надо каяться… час пришёл… Вон идёт мой святитель… а ты уйди.
Моисей не двигался.
– Ну же, – упрашивал его дьякон, – ты меня пожалей, да и сам не горюй… случается в жизни с человеком… Может, и лучше, что ты меня убил… я бы спился… Теперь же Господь, может, и простит… и тебя простит, и меня…
Епископ уже стоял у постели, и глаз дьякона засветился горячей, нетерпеливой радостью.
– Удалитесь, – обратился епископ к Моисею. – Мы приступаем к святому таинству исповеди.
Моисей отошёл. Он оставил палату.
Он мог оставить палату, но как оставить факт? Он может выйти из больницы, но он не сумеет выйти из своего мозга. После рассвета дьякон фактически уже не будет существовать, но он, Моисей, не сумеет удалить его из своей жизни. Живой, реальный дьякон был и остался бы для него ничем, но несуществующий он делается главным отправным пунктом действий в его жизни. Несуществующий дьякон входил в плоть и кровь Моисея, укреплялся там, пускал глубокие корни во все его мысли и не поддавался абстракции. Из реального его не удавалось перенести на какой-либо другой план. И вся мощь и власть логики не могла теперь помочь Моисею. Он оставался один. Он был одинок в мире – и с ним, как его неотделимый вечный спутник, был неживой дьякон. Убийство! оно было в его глазах, в его руках, в суставах пальцев, во рту – клейкое, липкое, оно врастало в его мозг, кости, кожу. Там оно располагалось, чтобы теперь властвовать над всем, что будет думать, делать, как будет жить Моисей. Он больше не математик, он больше не философ, он не сможет подняться мыслью и парить. Тяжесть убийства – камень, камень! – будет вечно притягивать вниз.
Моисей положил револьвер на подоконник в коридоре больницы, чтобы никогда не прикасаться к нему, не трогать. Никто никогда не должен прикасаться к орудиям смерти. Они все должны быть уничтожены, теперь же и навсегда. Кто, когда, какой безумец придумывал их – эти револьверы, ружья и пушки, чтоб облегчить усилия убийства человека! Теперь было ясно: убийству нет оправдания. И он, Моисей, убил человека, и ему нет и не может быть оправдания.
Он ушёл из госпиталя и бесцельно бродил по улицам города. Спускались сумерки. Гас свет. Душа его была в смятении. Он метался по улицам, но не мог оставить дьякона где-нибудь по пути, он нёс его в себе, с собою.
«Сумерки… Эти сумерки теперь для меня навсегда», – думал он. И он чувствовал, как замирает в нём жизнь, гаснет желание вернуться к работе, как мозг отказывается забыть и подняться на свои высоты и придушенное печалью сердце холодеет в атмосфере тоски.
«Так и будет всегда. Сумерки и печаль. Густеет тьма, и печаль становится горше. Густая кровь дьякона… И один только глаз… Уйди! Уйди! Он не хотел видеть своего убийцу. Он прав. Убийца обычно убегает… Он убегает от своей жертвы или же прячет её куда-нибудь. Это давно началось… ещё от Каина». Но Моисей не знал, куда бежать, как уйти от дьякона. Дьякон был в нём самом, он нёс его с собою, и от этого ум Моисея погасал. Угасал этот светозарный, этот властный интеллект человека.
Он всё шёл. Время от времени вскрикивал громко, что-то говорил… Он шёл, притрагиваясь к стенам домов, к заборам, касаясь их своей тонкой бескровной рукой, чтоб не забыть, что он на улице, что он здесь и что ему надо идти.
Идти было тяжело. В своём мозгу он нёс большую тяжесть. Завёрнутый в белую простыню, с одним только открытым глазом, там лежал дьякон… Идти надо было домой.
Войдя к себе, он снял ношу. Он вынул дьякона и положил его на диван, чтобы можно было смотреть на него. И хотя он зажёг лампу, в комнате было почти темно – теперь уже вечные сумерки. Свет его мозга погас.
Моисей подошёл к полкам и осмотрел свои рукописи. Эти сокровища мысли спокойно и скромно оставались на своих местах, в них теперь уже похоронена была нддежда Моисея: м а т е м а т и ч е с к а я разгадка вселенной и бытия.
Потом он как будто опомнился. Он спросил себя просто: «Что же случилось со мною?»
Давно, с давней поры, с раннего детства, он жил по преимуществу интеллектуальной жизнью. Поколениями предков он был предуготовлен к тому. Он не замечал жизни, как она была, не имел интереса к ней, не установил для себя зашиты от её ударов. Он избрал для себя лишь самую чистую, благороднейшую часть – работу отвлечённой мысли – и с этой поклажей думал пройти неизбежную для смертного долину слёз. Ему удалось установить – как чудо – односторонний, казалось бы, невозможный баланс. Горечь жизни не была узнана им каплей по капле, в ежедневных отношениях с человечеством. Она обрушилась на него – сегодня – сразу, и баланс был разрушен. Постройка рухнула. Мёртвый дьякон – спутник всей жизни (он не уйдёт, никуда!), и его невозможно забыть. Они стали неразлучны, неотделимы. Что бы ни делал, о чём бы ни думал теперь он, Моисей, дьякон будет участвовать, будет присутствовать. Везде. Всегда.
Моисей приоткрыл дверь и тихо позвал:
– Мама!