Критик не снисходит до того, чтобы объяснить причину своего неудовольствия, — впрочем, он прекрасно знал, что его читатели в доводах не нуждаются; если, согласно авторитетному суждению мэтра, приведенный отрывок ничего собой не представляет, значит, так оно и есть. Однако при всем уважении к этому новоявленному Аристарху[611]
обратимся все же к подсудимому, которому вынесен столь непререкаемый приговор. «Кристабель» — это романтическая баллада, история чудес и тайн, рассказанная с простотой наших старых поэтов, которые описывают каждую сцену, как будто она разыгрывается у них перед глазами, и повествуют о самых невероятных легендах с самой непринужденной bonne foi[612], которая свидетельствует, что автор чистосердечно верит в истинность собственной истории. Видимость самообмана у таких поэтов никогда не нарушалась нагромождением излишних мелких подробностей и непрестанными отступлениями для пояснений и оценки происходящего. Кажется, они рассказывают только то, что знают, давая понять, что не знают еще больше. Их язык — это всегда язык случайного очевидца, и никогда — показания соглядатая (смотри «Сэр Патрик Спенс»[613]). Их стиль одновременно прост и энергичен, он не отягощен излишней красочностью; ему свойственна естественность и простота в отборе образных средств, которые сгущаются или бледнеют в зависимости от возвышенного или обыденного предмета изображения (сравни: «Сэр Патрик Спенс»). Таков же стиль и язык «Кристабели». Поэт рассказывает историю волшебства и тайн, словно сам находится под впечатлением мрачных чудес, свидетелями которых стал. Одна сцена поэмы сменяется другой, причем каждая новая сцена вводится с использованием ровно того количества видимых и слышимых эффектов, какое необходимо, чтобы фантазия читателя не осталась безучастной из-за их немногочисленности, но и не пришла в замешательство из-за их многообразия (таковы Гомер, Мильтон и т. д. в отличие от Чосера и его современных подражателей.) В первой сцене, изображающей полуночный замок, описываются события, одновременно необычные и естественные. А жалобный вой собаки под влиянием каких-то неведомых потусторонних сил готовит читателя к сверхъестественному повествованию.«Искусству писателей необузданного воображения во многом свойственны неожиданные переходы: то он рьяно берется за какую-нибудь тему, то неожиданно обрывает ее. Медики, которым приходится весьма часто заниматься такими авторами, воспринимают это их свойство как безошибочный симптом. Так и здесь: не успел читатель познакомиться с воющей сукой, как она пропадает из повествования безвозвратно с появлением нового, куда более значимого, действующего лица:
Эта немногословная сентенция примечательна во многих отношениях. Во-первых, она в три тысячи триста шестидесятый раз повторяет четвертую избитую критическую шутку, намекающую на то, что автор безумен, и, во-вторых, она делает примечательнейшее открытие, суть которого в том, что всякая драматическая поэзия — сущий бред; что всякое лицо или предмет, коль скоро оно представлено читателю, должно оставаться в его поле зрения до самого конца, никем и ничем не заменяясь; и что, стало быть, Шекспир в «Макбете», который сначала «усердно» изображает трех ведьм, а затем с появлением нового «куда более значимого» действующего лица — короля Дункана — гонит этих ведьм со сцены, являет собой безошибочный симптом заболевания, с каким его тотчас же следовало бы препроводить заботам доктора Монро[614]
.