Он вышел на полосу влажного песка, решив, что неторопливая прогулка вдоль гладкого мелководья на сон грядущий – именно то, что требуется господину средних лет, у которого побаливает нога, а на душе – кавардак. Но побрел он почему-то не в сторону Майоренхофа, а в сторону Дуббельна: «Мариенбад» формально относился к Дуббельну, хотя был выстроен почти посередке между этими двумя станциями.
Возле дуббельнского вокзала он мог взять извозчика и доехать до артистических дач.
Орман имел хорошую лошадь и довез Лабрюйера довольно быстро. Поблизости от майоренхофской станции он спросил, по какой улице ехать – Йоменской или Морской. Лабрюйер понимал, что короче – по Морской, но хотел продлить удовольствие от поездки, не так уж много у него в жизни было за последнее время удовольствий.
Он чувствовал, что как-то неправильно расстался с Енисеевым, но бросать деньги в наглую морду, именно в эту наглую морду, было нелепо – Енисеев бы счел ниже достоинства нагнуться за ними.
– Где поворачивать? – спросил орман, и Лабрюейр от задумчивости не сразу указал нужный перекресток.
Он никогда не знал названий узких улочек, что вели к морю. Даже в Майоренхофе эти улочки были простенькие, не мощеные, без тротуаров, с бурьяном вдоль дощатых заборов, а кое-где – с белым шиповником; совсем скромные улочки, не променады, как Йоменская или Морская, и с колдобинами, на которых колыхалась замедлившая ход бричка. Лабрюйер, покачиваясь на сиденье, уже предвкушал обещанные себе папиросы, орман опять спросил, где поворачивать, услышал «налево», и четверть минуты спустя бричка остановилась. Лабрюйер встал, желая спуститься по двум ступенькам, и увидел, как из калитки мужской дачи выскакивает приземистая фигурка с большим саквояжем.
Все бы ничего, но человек этот быстро и пугливо огляделся – как будто в такое время кто-то мог его видеть. Если бы не повадка воришки, покидающего ограбленный дом с добычей, Лабрюйер бы не обратил внимания – мало ли кто забрел к господам артистам в гости, особенно если взял с собой побольше пива. Но он вгляделся – и узнал Савелия Водолеева.
Водолеев быстро перешел Морскую по диагонали, и Лабрюйер увидел, что спешит он к какой-то черной глыбе, которой еще утром тут не было. Но у глыбы, когда он был совсем близко, зажглись фары – и оказалось, что это проклятый «катафалк». Савелий закинул саквояж в автомобиль, влез сам, и «катафалк» с места взял хорошую скорость, помчался в сторону Эдинбурга и Бильдерингсхофа.
Первая мысль у Лабрюйера была совсем глупая: чего Савелий в такое время собрался делать в Бильдерингсхофе, в зале Маркуса? А вот вторая была поумнее: «катафалк» пролетит эти станции стрелой и остановится лишь у ипподрома.
Была и третья мысль: не начхать ли, не наплевать ли на всю эту историю с высокой колокольни? Случайный заработок – к чему он обязывает? Ведь и бумаг-то с Кокшаровым подписано не было! Отчего человек, который уже давно не служит в сыскной полиции, должен до конца распутывать это дело? Удалось помочь Селецкой – и ладно.
И тут случилось чудо.
Дамы еще не угомонились, вышли на сон грядущий подышать свежим воздухом. А может, гуляли по пляжу, как положено настоящим дачницам. Настроение у них было романтическое, в небе висела прекрасная луна, благоухал шиповник – и Терская запела:
– Льет жемчужный свет луна, в лагуну смотрят звезды…
– …ночь дыханьем роз полна… – вовремя и в нужной тональности подхватила Эстергази.
– …мечтам любви верна… – это уже звоном хрустального колокольчика вплелся голос Генриэтты Эстергази. – Жизнь промчится, как волна…
– …вдыхай же этот воздух… – четвертый был голос Селецкой.
Она оживала, она уже могла петь о любви!
Четыре незримые женщины, немало испытавшие, пели «Баркаролу» и звали любовь: уже ни во что не верящая, разумная и практичная Зинаида Терская, смешная Лариса, нервная беглянка Генриэтта, печальная Валентина; четыре актерки, потрепанные жизнью и избалованные аплодисментами, и как же точно, как безупречно звучала стихийная и непредсказуемая «Баркарола»…
– К эдинбургской станции, – вдруг сказал орману Лабрюйер. – Может быть, поезд опоздает…
– Как угодно, – отвечал орман. Он был доволен – на станции больше надежды обрести припозднившегося седока.
И поезд действительно опоздал!
Это был уговор с судьбой – если удастся, предупредить треклятого Енисеева, что этой ночью в списке трупов прибавится еще один. Когда осведомитель больше не нужен – его уничтожают. А когда он не нужен? Если некое дело, в котором требовались поставляемые им сведения, завершено.
Лабрюйер забрался в последний вагон. И, глядя в темное окно, пообещал своему отражению, что это – последний эпизод его участия в путаных делах Енисеева. В конце концов, полученные деньги ему нужны – и их нужно хоть в какой-то мере отработать.
Когда поезд остановился в Солитюде, пассажиров на перрон вышло ровно пятеро, из них двое вытащили из вагона велосипеды. Поезд тронулся, пассажиры посмотрели друг на друга, и один из них так расхохотался, что едва ли не заглушил паровозный гудок.