Они оба в определённые моменты исповедовали приоритет практической жизни над литературной, оба плохо относились к нигилистам с их идеалами «французской революции». Как и Фет, Толстой мог бравировать своим политическим консерватизмом и, подобно ему, долгое время не испытывал потребности в религии, был атеистом или, скорее, агностиком. Аналогичное фетовскому стремление к заполнению духовного вакуума привело его к увлечению философией Шопенгауэра. Будучи по российским меркам соседями (к тому же стремительно росшие железнодорожные линии вскоре сократили расстояние между их имениями), они периодически гостили друг у друга (чаще Фет в Ясной Поляне), активно переписывались (сохранилось более трёхсот их писем, адресованных друг другу), дружили семьями, имели общих друзей и знакомых, любили Ивана Петровича Борисова, считали едва ли не идеалом Николая Николаевича Толстого. Они оказывали друг другу и практическую помощь: находили продавцов разных сельскохозяйственных принадлежностей и покупателей продуктов. Каждый (чаще Фет), бывая в Москве, покупал для приятеля нужные в хозяйстве вещи.
При всём этом между ними существовало глубокое различие, которое делало любое сходство их взглядов и увлечений поверхностным и случайным. Если Фет строго отделял практическую жизнь от сферы высших идеалов и ценностей, то Толстой всю жизнь искал именно единства жизни, искал смысл и оправдание жизни в её целостности, требовал универсальной истины. Даже если они сходились, например, в готовности признавать занятие сельским хозяйством важнее литературного творчества и политики, то Толстой видел в нём не просто деятельность, которой разумнее всего в этот момент заняться, как Фет, но высший смысл, универсальную цель человеческого бытия. Именно поэтому хозяйствование как род занятий всегда удовлетворяло Фета и периодически не удовлетворяло Толстого. Но до поры это различие не выходило наружу и совпадение взглядов воспринималось как проявление глубокой близости.
Так продолжалось долго — почти 20 лет (благо друзья, живя заботами своих имений, не надоедали друг другу), как минимум до середины 1870-х годов. Серьёзные расхождения начались тогда, когда поиск Толстым универсального смысла и оправдания человеческого, в том числе и своего собственного, существования привёл его в сферу «неземную». С весны 1876 года великого писателя начинают серьёзно занимать религиозные вопросы. С этого времени Толстой явно всё меньше хотел говорить с Фетом об общественно-политических вопросах и в ответных письмах практически игнорировал выпады своего корреспондента против нигилистов, с сетованиями об упадке всего и вся коротко соглашался, но без заинтересованности.
Фет, видимо, встревоженный тем, что теряет связь с собеседником, решился высказаться о Боге и вере. В письме от 14 апреля 1877 года он начал длинное рассуждение словами: «Сейчас выезжаю, но не могу воздержаться написать, не смейтесь, о сущности Божества». И хотя в результате его путаного рассуждения выходило, что Бога существовать не может («Субъективная беспричинность и объективная конечная причина бесконечной Kausalkette[37]
. Как же может Он при своей беспричинности и неподвижности пускаться передёргивать отдельные звенья вечной цепи причинности?»{533}), Толстой в ответном письме от 21 апреля откликнулся почти радостно, как человек, наконец-то дождавшийся от давнего собеседника дельной мысли: «Вы не поверите, как меня радует то… как Вы говорите, „о сущности божества“. Я со всем согласен и многое хотел бы сказать, но в письме нельзя и некогда. Вы в первый раз говорите мне о божестве — Боге. А я давно уж, не переставая, думаю об этой главной задаче. И не говорите, что нельзя думать. Не только можно, но должно. Во все века лучшие — т. е. настоящие люди думали об этом. И если мы не можем так же, как они, думать об этом, то мы обязаны найти, как»{534}, — и поинтересовался, читал ли тот «Мысли» Паскаля.Тем не менее прежний интерес Толстого Фету восстановить не удалось. В письмах он восторгался «Анной Карениной», сообщал о хозяйственных заботах, в частности в подробностях рассказывал о покупке Воробьёвки, ругал современную общественную мысль и лишь косвенно касался затронутой в письме темы причинности и свободы воли, то есть писал о том, что всё меньше интересовало Толстого. Тот, наконец, в несохранившемся письме уподобил Фета евангельской Марфе, которая получила от Христа знаменитый упрёк: «Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у неё» (Лк. 10:41–42). Фет отвечал шутливо: «Деревенская, домашняя жизнь приучила меня быть Марфой, рвусь из грубой златопоклонной Москвы домой ежедневно — и всё не могу кончить марфиться»{535}
. Толстого такой ответ не удовлетворил, и он начал терять интерес к самой переписке — письма его становились всё более «краткими», как жаловался сам их адресат.