А Павел медленно, так же, как Глафира до него, не поворачиваясь спиной к зрителям, отступал назад, удаляясь в глубь сцены, словно растворялся в темноте. Алла закончила читать и из левой кулисы, с микрофонной гарнитурой, с гитарой, как и Паша перед ним, вышел Славик Махов, ударив по струнам пальцами, и зазвучал «Камикадзе» Розенбаума.
Он шел к центру сцены, к точке, обозначенной стойкой с микрофоном, а Алла медленно спиной удалялась назад – еще одна тающая в темноте фигура.
У Славы не столь сильный голос, как у Павла, но очень необычный тембр: чуть хрипловатый, глубокий. Этой песне Розенбаума он подходил как никакой другой. Он пел очень классно, Глафиру словно током прошибало от этих строчек, пропеваемых эмоционально, искренне, с нажимом.
Он закончил песню, обрывая аккорд. Из-за его спины вышла Лиля и начала читать стихи, а Слава медленно отступал в темноту.
Они сменяли друг друга, начиная читать стихи или отрывок прозы или петь, медленно выходя из темноты на свет и возвращаясь обратно, отступая в темноту, а на их место выходили другие, словно уходящие от нас люди и их возвращающиеся души разговаривали с залом.
В самом конце к микрофону подошел Павел и запел «Журавли». А из темноты один за другим выходили артисты, останавливаясь за его спиной, становясь клином, и на словах «Летит, летит по небу клин усталый…» все артисты одновременно вскинули правые руки, чуть приподняв и вытянув пальцы, и начали синхронно раскачиваться из стороны в сторону, изображая журавлиную стаю.
И было это так пронзительно и так сильно – потрясающий голос Павла и эта «стая», летевшая за его голосом, – что пробирало самих артистов до самой глубины. Девчонки в «строю» раскачивались, «летели» и плакали…
Вот так.
На последних строчках, продолжая держать руки, они так же слаженно и синхронно все вместе начали медленно отступать назад – уходя, растворяясь в темноте.
А допев, выдержав паузу, вышли вперед на свет рампы, выстроившись в одну линию, и поклонились «до земли», касаясь пальцами пола. Выпрямились, постояли в молчании несколько секунд и ушли со сцены. Совсем.
Молча, не обменявшись ни словом, они быстро собрали свои вещи.
К ним подбежал Степан Васильевич с потрясенным лицом и следами слез.
– Ребята! – хватал он за руки Пашку со Славой. – Ребята! Это было… – покрутил он головой, не в состоянии подобрать слов, чтобы передать свои чувства. – Это… Вы такие молодцы! Вы даже не представляете, какие вы молодцы!
– Мы поедем, ладно? – осторожно вытаскивая свою ладонь из руки подполковника, сказал Рогов и повторил: – Поедем. Устали мы.
– Да, да, – спохватился подполковник, отпустив руки парней. – Езжайте. Но вы… Мы все плакали, – признался вдруг он с такой подкупающей искренней открытостью. – Все. Плакали и не стеснялись своих слез. Вы потрясающие молодцы, ребята. Спасибо, спасибо вам. Лучшего выступления в память о Федоре невозможно придумать. Как памятник это, навсегда. – Его глаза засверкали от подкативших слез.
А они, словно не желая растрачивать то тонкое ощущение прикосновения к высоте, что испытывали, уставшие, опустошенные, быстро расселись в одном из автобусов, привезших их в часть, и поехали в гостиницу, в которой для них были забронированы номера. И молчали всю дорогу. Не могли говорить.
Только Михаил Власович подошел к Глафире, очень осторожно, словно боялся сломать, взял ее ладошку в свои руки и поцеловал.
Ничего не сказал, просто поцеловал.
Так и доехали до города в молчании и разбежались по своим номерам. А парни позже вечером спустились в ресторан и напились.
Это непросто, поверьте, очень непросто настолько выкладываться всем своим существом артисту. Вот так они и выгорают. Вот так…
– Это ваше выступление… – словно исповедовался Глаше тихим, проникновенным голосом Трофим. – Какой там концерт? Вся часть в ауте, командование на ушах стоит, проверки, летный состав лихорадит, Федька погиб, а тут херня какая-то: концерт, на который нас загнали чуть ли не строевым шагом, потому что таков приказ минобороны – принять артистов, отработать мероприятие. – Он перевел дыхание, помолчал пару секунд. – И вдруг ты. Стоишь у этого микрофона, держишься за него руками, такая хрупкая, нежная и одновременно сильная. Я обомлел. Смотрел на тебя, слушал и со всей ясностью понимал, что моя жизнь разделилась на две половины: до этого момента и после него. А когда ты, появляясь из темноты, пела цветаевский «Реквием», у меня прямо мурашки бегали по телу и по мозгу, как кипятком обдавало. Этот твой голос… Ты смотрела прямо на меня, посылая это: «К вам всем – что мне, ни в чем не знавшей меры, – чужие и свои?! Я обращаюсь с требованьем веры и просьбой о любви…» У меня сердце остановилось, я дышать перестал. Сидел, словно в ступоре, глаз не мог от тебя оторвать и думал, что сейчас помру.
– Я тебя не видела, – тихо выдохнула Глаша.
– Я знаю, – кивнул Трофим.
– Я не видела лица человека, к которому обращалась. Я слишком сильно погрузилась в исполнение, растворилась в нем.