щемящей терпкостью фруктовой –
здесь всё прошло и всё равно.
Есть только небо,
только море,
и остывающий песок,
впитавший тысячи историй,
и грот,
и руки Калипсо…
Прибережное
Он повторяет: "Не пей из Стикса", –
и погружает весло во мрак,
которым сам же давно проникся,
как олеином – седой скорняк.
Текут слова его, распадаясь
на капли ртути и скрытый смысл,
и добавляют тумана в завесь,
и тает, тает зелёный мыс
ничьей надежды.
Темнеет берег, такой далёкий,
такой чужой,
что и Харон-то в него не верит,
пока не ступит больной ногой
на вязкий, жирный, густой суглинок,
и, подскользнувшись, наморщит лоб –
да, вечным тоже нужны починки,
но не нужны им ни трон, ни гроб.
Он говорит мне, и я киваю
в ответ послушно: да-да, не пью.
Простоволосая и босая,
всегда живущая на краю,
я тоже вечна, я тоже стыла,
и мне знакомы огонь и медь,
и уводящая даль обрыва.
Я справедлива, я…
Просто Смерть.
Вода стекает с продрогших пальцев,
Харон смеётся, целуя их.
Далёкий берег ждёт постояльцев,
но мы всё ближе, и вечер тих…
Гордиево
Гордий, безвестный крестьянин, нежданный царь,
Тюхе была ли особо к тебе благосклонна,
но не успело горячее солнце уйти за склоны,
жизнь для тебя изменилась, как мой словарь
в четверти этой возможного года иной судьбы.
В новых словах моих много узлов, но нити
этих узлов ждут не пальцев – меча.
В изменённом виде
суть постигается трудно.
(И тех глубин лучше не знать бы,
да сетовать не пристало –
если зовёшь ты бездну, то точно в срок
бездна тебя заполнит, ничей мирок,
словно усталость смертная – Буцефала,
съевшего зубы за долгий свой конский век).
Что же, фригиец, вяжи прехитрейший узел,
тором венчай совместимость ярма и дышла –
если рука со сталью всегда союзна,
меч македонца стоит, а притча – смысла.
Слушай цикаду, звенящую в левом ухе,
смейся над будущим, маленький человек –
мифы порой состоят из капризов Тюхе
и принесённых в жертву пустых телег.
Сивилла баб'Маня
Сивилла баб'Маня, кустистой взмахнув метлой,
как всякое утро последние лет полста,
прочертит дорогу – иди, мол, себе, не стой,
бескрылая птаха, небесная сирота.
Сивилла баб'Маня, к прозреньям давно остыв,
пьёт вечером водку, а утром – брусничный чай,
и заступом после отчаянно колет льды,
и сыплет песок, и беззвучна её печаль
по тем временам, где великий жестокий бог
входил в её грудь, занимая собой объём
потребного воздуха, – и обрывался слог
размеренной речи воплем…
Инвентарём
заведует тихий пьяница, старый Пан,
и топает баба Маня просить скребок.
Пан мутен и скорбен, как грязный его стакан,
два дня принимающий только лишь кипяток.
Усталая гарпия кильку подаст к столу,
сивилла баб'Маня поставит в ответ бутыль…
Я так их люблю, что они всё ещё живут,
от белых печатей не превращаясь в пыль.
И если когда-нибудь, дверь оттолкнув, войду
и к скудному ужину зрелый добавлю плод –
пусть будет он просто яблоком…
Только тут
меня-то никто не помнит – сиречь, не ждёт.
КОРНИ И ПЛОДЫ
Без рубрики
Первооткрывательское
Хлеба насущные цвели,
в тон василькам носились платья.
Год первый вышивался гладью,
и утро с запахом оладий
влекло меня на край земли.
Да, край земли тогда был близко,
но тесен был манежный плен –
хоть я до маминых колен
и доросла, до перемен
не доросла ещё Ириска.
Что ж, в утешители призвав
нос целлулоидного зайца –
а чем в манеже утешаться? –
точила зуб на домочадцев
и думала, как мир неправ.
Ведь я тогда постичь могла
закон земного притяженья –
и был разломанным печеньем
пол заманежья сплошь усеян,
но вновь сердитая метла
внеся по-быстрому поправки,
сметала начисто мой труд.
Я поняла потом – не ждут
моих открытий.
Мир зануд – "сиди в манеже
и не мамкай!"
Но время шло, и я росла,
учась по ходу притворяться –
хоть тяжек груз цивилизаций,
но детству свойственно смеяться –
и, в общем, выросла мила.
А вскоре тягостный манеж
преодолён был между делом.
Мир показался твёрдым телу,
но тело оказалось смелым,
и не подавлен был мятеж.
Я помню этот сладкий миг
прорыва за черту запрета –
потом ни поцелуй брюнета,
ни дым от первой сигареты
того триумфа не затмил.
Там за порог звала судьба,
дышало небо васильково,
мне, низвергающей основы,
мир открывался гранью новой,
и спели жёлтые хлеба…
Нам всем, зашедшим далеко
Всех нас, зашедших далеко
за край мифического счастья,
вскормили тёплым молоком
с добавкой нежного участья.
И были мы тогда малы,
носили майки и колготки,
ломали механизм юлы,
лупили в днище сковородки.
Мир был огромен и открыт,
и для познания доступен,
и не был вычерпан лимит
чудес и макаронин в супе,
а гормональный дикий шквал
дремал тихонечко под спудом,
и ты в семь вечера зевал,
и я спала лохматым чудом.
А нынче – что-то не до сна,
гнетёт избыток кофеина.
Моя волшебная страна,
ты вечно пролетаешь мимо,
и мне, ушедшей далеко
за призраком пустой надежды,
сейчас не видно маяков –
хотя их не было и прежде.
Нам всем, потерянным в себе,
уже не светит, и не греет
алмазный блеск седьмых небес
под песни ветреных апрелей.
Корми синиц, синицы суть зимы
Корми синиц, синицы – суть зимы.
Конечно, сцену делают детали,
но снегири давным-давно пропали,
и некому их вспомнить, горемык.