На заходе солнца, когда на улицах Октюбы легли длинные тени, на обширной поляне возле сельсовета началось собрание: Со всех околотков собрались мужики, бабы и даже ребятишки, без которых не проходит в деревне ни одно важное событие. Шумели, галдели, спорили, волновались, пока из сельсовета не вынесли стол для секретаря собрания, пока не вышли на высокое крыльцо Федот Еремеев и Рогов. Шум сразу пошел на убыль, а когда следом за ними милиционер вывел Максима Большова и посадил его на стул на видном месте, наступила полная тишина. Десятки лиц, мрачных, строгих, любопытных, внимательных, обернулись в сторону Большова. Он понурил голову. Не таким знали его октюбинцы до сегодняшнего дня.
Тишина стояла не долго. Пролетели по собранию шепот и отдельные более громкие возгласы:
— Ишь ты, опустил вниз бесстыжие шары!
— Хапуга-а-а!
— Нехристь, прости господи!..
— Доигрался с огнем, язви тебя. Давно пора тебя к ногтю…
В стороне жались друг к другу, охваченные тревогой Юдин и Саломатов. Уйти бы отсюда, скрыться от недружелюбных взглядов. Да нельзя, их позвали сюда особо, пусть посмотрят, послушают, о чем будет народ говорить.
Павел Иванович обстоятельно рассказал обо всех разговорах с Максимом Большовым в комиссии по хлебозаготовкам, о его беспримерно нахальном и издевательском поведении, о том, как сулил он «пожертвовать» для советской власти двадцать фунтов зерна, вместо сотен пудов припрятанного хлеба. Говорил также о самогонном аппарате, о пожаре и о винтовке. Все, о чем он говорил, конечно, уже было известно октюбинцам, но сейчас эти факты словно обернулись иной стороной. Перед собранием, согнувшись на стуле и понурив голову, сидел уже не просто жилистый кулак, живоглот и хам Максим Большов, а преступник. Винтовка, найденная у него, напомнила октюбинцам мрачное время колчаковщины, когда не раз белогвардейские и кулацкие винтовки смотрели на них.
Хлеб! Что может быть для вековечного хлебороба дороже и священнее хлеба! И они, эти хлеборобы, бережно собиравшие мозолистыми руками каждый колос, беспрекословно, от всего сердце отдавали все, что могли, на помощь молодому государству!
Если бы в этот момент Максим Большов поднял глаза и взглянул на собравшихся земляков, которых он прежде давил и унижал, то прочел бы на их лицах неумолимый приговор:
— Выселить из Октюбы!
Даже Егор Горбунов, трусливо и виновато оглянувшись вокруг, поднял руку, когда собрание принимало та кое решение.
Пели уже вторые петухи, когда Санька пошел вместе с Павлом Ивановичем домой.
— Ну, теперь первоулочные прижмут хвосты, — сказал Санька, стараясь идти в ногу и не выказывать возбуждения, не покидавшего его весь прошедший день и вечер. — Я думаю, они перестанут сопротивляться. План по заготовкам выполним быстро.
— Ишь ты, какой скорый! — усмехнулся Павел Иванович. — Борьба-то с ними еще вся впереди! Немало они успеют нам крови попортить. Максим Большов для них не особенно великая потеря. Если хорошенько разобраться, то в Октюбе не он кулаками верховодил. Характер у него грубый, невоздержанный, жадность к наживе сверх меры велика. Ненависть свою он, как следует, не мог скрывать. Так что кулаки, зная его характер, в откровенности с ним, по-видимому, не пускались. Главный-то у них, насколько я понимаю, Прокопий Юдин. Мужик он прожженный, тонкий, сторожкий, но на руку тяжел, по себе это знаешь. С ним бороться труднее, он в открытый бой не идет. Попробуй-ка его раскуси! Во дворе у него хлеба не нашли. А наверняка припрятана не одна сотня пудов. Хозяйство передовое, сам он чуждых речей не произносит, ни с кем не спорит. С какой угодно стороны к нему подойди — зацепиться не за что.
— С Большовым-то что теперь будет?
— Выселют! Коли собрание граждан решило, обязательно выселют. За хранение винтовки с год отсидки дадут.
— Значит, работать ему придется?
— Задаром хлеб, конечно, не дадут. Захочет жрать, так кусок хлеба своими руками станет добывать.
— Вот и попа туда же надо бы сплавить. Такой же дармоед. Большов-то к нему, должно быть, не зря ходил.
— Есть у нас догадки и насчет отца Никодима. Сейчас пока рано судить, но докопаемся и до него. А тебе его Вальку не жаль?
— Как сказать? — смутился Санька.
— Не пара она тебе. Но все же, коли по душе, то почему и не дружить! Отец сам по себе, а дочь сама по себе. Была бы в ней душа человечья.