никогда не признавала высокого и абсолютного,
никогда не верила в Бога,
никогда не считала себя равной кому-то,
никогда не была недовольна собой,
никогда не сомневалась в своей правоте,
никогда не умела влезть в чужую шкуру,
никогда не заводила кошек – собак – цветов,
никогда не влюблялась,
никогда не верила никому, кроме бабушки,
никогда не отождествляла себя с властью,
никогда никого не предала.
Сестра Вера отбивалась от Большой Екатерининской. Поступила во ВХУТЕМАС-ВХУТЕИН: Машков, Кончаловский. С брезгливостью: Соколов-Скаля. Обожала современную западную живопись и литературу:
– Два-три штриха – и все видишь.
В выкрашенном белилами шкафчике за стеклом:
Ежов и Шамурин,
И брошюры:
В ахрровском журнале
Книги, брошюры, даже лихие стишки были наличностью. Внизу, за глухими дверцами скрывались неописуемые возможности:
сиена жженая,
умбра натуральная,
берлинская лазурь,
изумрудная зелень,
кобальт синий,
крон желтый,
марс коричневый,
кадмий красный,
ультрамарин,
ка́пут мо́ртум,
краплак,
гуммигут…
Настоящих красок – немецких, английских – давно не было, и свои уже не досекинские. Холстов тоже не было. На одном – слой за слоем – писали две-три-четыре картины. Мама часто позировала: бесплатно натурщица. Верина соученица написала ее убранную, разодетую; Вера – в деревенском платке с овощами. Начинала Вера всегда во здравие, но остановиться вовремя не могла, перемучивала, холсты выходили пасмурные.
Пасмурная – вот, пожалуй, слово про Веру.
Внешность у нее была породистая, в деда. Нрав дикий, с заскоками, больше, чем в деда. Мужчин презирала – особенно маминых кавалеров. На Веру –
– Мне говорят, мы тебя сейчас с откормщиком познакомим. Там многие хотели его на себе женить. А я цепкая… Он все раздумывал. Ты, говорит, легкомысленная. А я правда никогда не задумывалась, хорошо я делаю…
Отец раздумывал не случайно: он только что был женат.
Лет в сорок, году в тридцатом, расписался с сестрой Нади Павловой, маминой гимназической подружки. Та быстро и на виду ему изменила с общим знакомым. Отец не стерпел. Мама же, уцепясь, побежала к недавней жене узнавать, какой характер у Якова и вообще…
Как никто на Большой Екатерининской не был рад моему отцу, так все были рады мне. Бабушка не оставляла нас ни в Москве, ни в Удельной. В Москве каждый день – или мы к ней, или она к нам, особенно утром, после Склифосовского, где сутки дежурю – трое свободных. Работала в хирургии у Юдина. Юдин сказал:
– Старух разводить не буду!
Вводили паспорта, и бабушка убавила себе впрок лет восемь.
Дед ни разу не был на Капельском, ни, конечно, в Удельной.
Отец на Большой Екатерининской появлялся по необходимости. Сидел за столом, помалкивал или замечал на деревянной хлебнице надпись: ПРIЯТНАГО АППЕТИТА! Хорошая, а в Усолье была еще лучше: ХЛѢБЪ НА СТОЛѢ – РУКИ СВОѢ!
Мама любила тонкие ломтики –
– Большому куску рот радуется!
В обычные дни на Большой Екатерининской:
– Щи да каша – пища наша.
В получку дед шиковал: щедро, на русском масле, жарил крупные пласты картошки. Мне нравилось больше, чем бабушкины елисеевские деликатесы. Дед сиял:
– Колхозник!
Когда я ронял на пол, подбадривал:
– Русский человек не повалявши не съест.